Страница 77 из 84
— Сыночек, жеребенок мой... — пробормотала она как во сне и вдруг встрепенулась, побежала, всхлипывая: — Почему бог не дал человеку крыльев!..
«Что тут скажешь, — подумал Мансур. — Видно, так уж устроена женская душа: уживаются в ней и слепая любовь, и высокое материнское чувство...»
Пора было и ему самому собираться в дорогу. С сестрой условились так: она сходит в его контору и предупредит директора, что Мансур ушел в район. Делал он это с умыслом, на случай, если там, в районе, потребуют с Ташбулатова объяснений по делу. Пусть-ка помается возле телефона.
Мансуру повезло, сразу за околицей его подхватил колхозный грузовик и через полчаса доставил в райцентр.
Марзия Шарифулловна была на месте, и именно ей решил Мансур рассказать историю с браконьерами. Выслушав его, она позвонила по телефону прокурору и выяснила, что тому ничего неизвестно, акт от Ташбулатова не поступал, а заместитель начальника милиции, испугавшись высокого положения Дамира Акбаровича, ограничился взысканием с него небольшого штрафа и закрыл дело. Повторное расследование прокурор взял на себя. Дав ему нужные показания, с сознанием исполненного долга, Мансур ушел домой...
А еще через неделю его вызвали в контору и сообщили, что ему объявлена благодарность, выписана премия. Молодец, мол, товарищ Кутушев, не дал торжествовать злу, браконьеры получили по заслугам: Дамир Акбарович снят с работы, на Зиганшу, как на организатора незаконной охоты, наложен крупный штраф.
«Если бы после всего этого ожил тот красавец медведь да нашла исцеление оскорбленная душа Марата!» — думал Мансур, шагая по улице. Только и утешения, что хоть узнают люди справедливость закона, перед которым все равны.
И тут навстречу ему Зиганша. Как всегда подвыпивший, он нагло осклабился и, подмигивая подбитым где-то, скорее всего в драке, глазом, доверительно сообщил:
— Да, годок, посадил ты нас на горячую сковороду! Но Дамир Акбарович оказался хорошим мужиком, штраф заплатил и за меня. Если бы не он, пришлось бы ухнуть годовалого бычка.
— Мне-то чего об этом рассказываешь? — Мансур хотел пройти мимо, по тот уцепился ему в рукав.
— А того! Хрен ты выиграл со своим актом. Думаешь, там не знают, кто ты есть? Так и поверили тебе, меченому. Наказать ответственного работника! Жди! Дамир Акбарович на другую работу перешел, да с повышением, понял? А ты как месил дерьмо, так и будешь месить до старости... если, конечно, раньше не загнешься...
— Сволочь! — с ненавистью процедил Мансур сквозь зубы и едва не ударил его по перекошенной в ухмылке физиономии.
Он собирался заглянуть к сестре, порадовать ее премией. Как раз накануне Фатима говорила, что хотела купить сапоги. Теперь эти несчастные пятьдесят рублей, лежавшие во внутреннем кармане пиджака, жгли ему грудь. Гнев и стыд душили его, ноги отказывались идти. Тут он резко повернулся и чуть не бегом поспешил обратно, в контору.
— Возвращаю, не заслужил, — стараясь сдержать себя, не сорваться на крик, Мансур положил деньги на стол директору.
— Не понял! — нахмурился Ташбулатов. — Какая муха тебя укусила? Объясни, пожалуйста, будь другом!
— Купить хотели меня? Не очень ли дешево оценили, а?
— Да ты не вращай глазами-то! Сядь, выскажись спокойно. — Директор на всякий случай отодвинул чернильный прибор и графин подальше от нависшего над столом Мансура.
Но Мансур уже и сам понял, как глупо ведет себя, и, устало махнув рукой, сел на диван. Пришлось рассказать о встрече с Зиганшой.
— Вот ты о чем... — протянул Ташбулатов, подсаживаясь к нему. — Странный ты человек, Кутушев. Думаешь, если этот Дамир Акбарович споткнулся здесь, то и там, на своей основной работе, плох? Да и наказали его, будь спокоен.
— Наказали повышением? — усмехнулся Мансур.
— Слышал, что перевели, но весов у меня нет, не знаю, выше или ниже. Не нам с тобой судить об этом.
— Неправда! — не сдавался Мансур. — Ты как директор должен написать куда следует. Дамир-то этот член партии, вот по этой линии и надо спросить с него!
— Опоздал ты, Кутушев. На запрос прокурора оттуда, из Уфы, погрозили пальцем и потребовали прекратить дело. Так что иди, займись своей работой. И деньги возьми.
— Не привык получать незаработанное. А до твоего Дамира Акбаровича я еще доберусь!
Директор посмотрел на него с сожалением, как смотрят здоровые люди на больных или сумасшедших, покачал головой и, потирая раздувшуюся от зубной боли щеку, проговорил тихо:
— Нет, Мансур, не доберешься, он и высоко сидит, и далеко до него... Гляжу на тебя и удивляюсь, не молодой уже человек, жизнь повидал, а не поймешь до сих пор: не верят таким, как ты. Если кто однажды разминулся с законом, это всю жизнь тянется за ним...
— Меченый, хочешь сказать! — вспомнил Мансур ухмылку Зиганши.
— Не я говорю... Мой тебе совет, забудь все это...
После этого разговора Мансур целую неделю не появлялся ни в конторе, ни в ауле. Маялся сердцем, сон потерял и только в бесконечных хождениях по лесу да ночных бдениях немного отходил душой. Было обидно, жизнь казалась тусклой, проигранной. Ему не хватало тепла, света, опоры, все это ушло со смертью Нурании, а она даже снится теперь редко.
И в эти трудные дни Савельев принес Мансуру письмо от Анвара. Сын писал о своей службе, о друзьях и командирах, о том, как ему нравится в училище и с каким нетерпением он ждет, когда их, курсантов, допустят к полетам. Письмо такое же, как предыдущее. Видно, Анвар забыл, что уже писал обо всем этом или настолько захвачен той, неизвестной отцу, жизнью, что ни о чем другом думать не может. Но весточка от сына несказанно обрадовала Мансура. Особенно взволновали заботливые расспросы Анвара о его здоровье и такие нужные ему теперь слова: «Держись, отец!» Можно подумать, что Анвар на расстоянии почувствовал горечь и смуту, терзавшие отца. Нет, рано еще ему сдаваться. Пусть кто-то смотрит на него косо, с недоверием, но жить по-другому, поступать против совести Мансур не станет. «Держись, отец!» — повторил он слова сына и добавил свое, любимое: «Прорвемся!..»
Между тем дела в семье «дачников» пошли по известной поговорке: сколько веревочке ни виться, а концу быть. Уехавшая вслед за сыном Гашура срочной телеграммой вызвала в город и мужа. Дом опустел. Только месяца два спустя приехали в аул потемневшие от горя Гашура и хмурый молчун Гараф. И приехали не гостей привечать, а лавочку закрывать, как высказался Хайдар.
Гашура позвала Мансура к себе, чтобы рассказать печальную историю сына, а может быть, попросить у него совета. Чиниться он не стал, надо, решил, выслушать убитую горем женщину, дать ей облегчить душу.
Позвать-то она позвала его, но все никак не могла разговориться. Сидела с каменным лицом, уставясь в одну точку, плечо дергалось, раздавленные работой руки неподвижно лежали на коленях. Потухшие глаза. Мертвенно-бледные спекшиеся губы. Казалось, она потеряла всякий интерес к жизни. Жалко стало ее Мансуру, и он невольно коснулся ее руки.
Гашура встрепенулась, с благодарной улыбкой посмотрела на него и заговорила тихим, бесцветным голосом. Вот что узнал Мансур из ее сбивчивого, со многими паузами и вздохами рассказа.
...Долгие поиски привели Марата в дом младенцев. Там со слов одной болтливой няни он узнал, кто его мать, и нашел ее через адресный стол в старой покосившейся избенке на окраине города, называемой «Цыганской Поляной».
Женщина эта была пьяна, Марата приняла в штыки, но после уговоров и бурных препирательств все же сказала кое-что. Но лучше бы молчала она, язык бы себе откусила. «Не знаю, может, мой ты сын. А про отца не спрашивай, — заявила пьяная женщина с хохотом, — этих отцов побывало здесь — не сосчитать!..»
После этой встречи Марат почти неделю не приходил домой, ночевал то на вокзале, то в парке и попал в милицию. Там нашла больного, уставшего и грязного сына обезумевшая от горя и страха Гашура.
Домой он возвращался нехотя, шел, как телок на заклание, на вопросы Гашуры злобно цедил сквозь зубы какую-то невнятицу. Целыми днями ни Гашура, ни Гараф не могли войти к нему в комнату, топтались возле дверей и прислушивались к его вздохам. И все же, видно пожалев безутешно плакавшую мать, Марат стал выходить в гостиную. Ел мало, без аппетита, но важно было другое: уступив настойчивым просьбам матери, он рассказал о своих приключениях. То, что сын наконец заговорил, было для нее несказанной радостью, долгожданным праздником. Птицей порхала, бабочкой вилась она возле него. Прикажет сын умереть — умрет и сочтет это за счастье.