Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 84

Грехи наши тяжкие

1

Удивительна человеческая память. Как задвинутый в дальний угол сундук со старьем, она хранит причудливые свидетельства прошлого. Забытые, безмолвные до поры, они по неизъяснимой прихоти сознания приходят вдруг в движение: возникают перед тобой чьи-то лица, оживают забытые голоса. Ты стараешься задержать внимание на событиях радостных, вызывающих гордость и самоуважение, а у памяти свой порядок, свои беспощадные резоны. Из расступившегося мрака появляются все новые зрители и участники драмы, называемой жизнью, и глядят они на тебя — одни с укоризной или осуждением, другие со снисходительной улыбкой или жалостью: мол, уж они-то сыграли бы выпавшую на твою долю роль совсем не так, как ты. Да, мы сильны задним умом, это известно давно.

Мучаясь от бессонницы на верхней полке четырехместного купе, Мансур пытался отогнать ненужные, обидные воспоминания, думать лишь о сыне и телеграмме снохи, но мысли его незаметно соскакивали с этой колеи и уходили в дебри тех событий, вокруг которых вертелся Фасихов, как лис возле курятника. А ведь отшумевшие годы оставили в душе Мансура не только горечь и сожаление. Окончил техникум, до последнего дня, пока не ушел из-за фронтовых ран на пенсию, трудился в совхозе, заслужил почет и уважение, и все это могло если и не перетянуть, то хотя бы уравновесить пережитые страдания. Ведь жизнь — как река: есть у нее и бурные перекаты, и тихие заводи. Слабое то было утешение. Что и говорить, не рассчитал Мансур в молодости своих сил, оказался безоружным перед ложью и злом. Плата за наивную веру в справедливость оказалась непомерной: он потерял Нуранию. Да и потом, словно мало его учила жизнь уму-разуму, спотыкался даже на ровном месте.

Но что толку теперь говорить о себе, о своих неурядицах. Более всего ему неуютно от мысли, что не сумел оградить от беды тех, кто слаб духом и нуждался в помощи. Взять ту же Гашуру и ее сына Марата или несчастную Валиму, свояченицу Зиганши. Верно сказал древний мудрец: судьба человеческая из раскаяний соткана. Опять же и время, в которое выпало жить Мансуру, было безжалостно к людям. И если он, несмотря ни на что, устоял на ногах, то не говорит ли это о том, что его совесть и душа опирались на добрые, справедливые начала жизни, пусть частенько попираемые, но упорно пробивающие себе дорогу, как чистые родники, стремящиеся к свету из недр земли?

Да, как бы там ни было, жизнь не обделила его и хорошим — добрыми друзьями, любовью лучшей из женщин, работой по душе. Но что до сих пор вспоминается ему с грустью и стыдом одновременно, так это мимолетное, шальное чувство к Вафире.

Если по совести, после бегства Вафиры он должен был немедленно поехать следом, вернуть ее, но как-то так случилось, что не выпала, не сладилась дорога. То буран помешал, то свалилась срочная работа, а попросту говоря, духу ему не хватило, да и уверенности в себе не было. Горевал, не слышал земли под собой, но так и не решился догонять упорхнувшее счастье.

В ту зиму ему исполнилось тридцать восемь. Где уж, укорял и успокаивал он себя, в эти-то годы о новой семье думать. Права Зайтуна: ну, женился бы, попытался бы слепить новое гнездо, и ведь все равно между ним и Вафирой стояла бы Нурания...

Время было суетливое, бестолковое. Что ни день, из района или министерства поступали новые распоряжения, часто противоречащие друг другу, и до первых петухов заседал охрипший от споров совхозный актив. Дров наломали тогда порядком. Лучшие поля отвели под кукурузу, которая не созревала даже до молочной спелости, и совхоз нес убытки. Дождем сыпались всякие инструкции, указания, приказы. Презрев совет Фомина «не высовываться», Мансур кидался в бой, доказывал несостоятельность многих этих бумаг, но дело каждый раз кончалось тем, что его вызывали на партком и объявляли предупреждение, а то и выговор. Чувствовал, верил в свою правоту, но доказать ее и тем более повести за собой людей он был не в силах, все решалось по указке сверху. От кукурузы, правда, Фомин как-то сумел потом отказаться, но картофель сажали в горшочках квадратно-гнездовым способом, пшеницу и гречиху, на которых совхоз держался в самые трудные годы, свели почти на нет. Чтобы хоть как-то забыться, не думать об этих нелепых новшествах, Мансур целыми днями пропадал в мастерской, наравне с рабочими, до седьмого пота, махал тяжелым молотом, вытачивал и подгонял пришедшие в негодность детали.



Мастерская в те годы мало отличалась от деревенской кузницы. У горна нестерпимая жара. От раскаленного металла, опускаемого в чан с водой, с устрашающим шипением поднимается едкий пар, а в тесном закутке со старыми станками и верстаком руки липнут к промороженному насквозь железу.

Фомину не нравилось, что он целыми днями пропадал в мастерской. «Инженер не молотком должен махать, а головой думать. От твоих действий урон авторитету других руководителей», — то и дело поучал его директор. Но не хотелось Мансуру уподобляться тем, кто шарахался от тяжелой работы и от рядовых рабочих, как черт от ладана. Были такие. Подавай им хоть маленькую власть над людьми, да непременно с портфелем, что сам по себе менял и осанку, и голос его обладателя, делал человека спесивым и нетерпимым к нижестоящим, угодливым к начальству. Изменить этот порядок было невозможно. Догадывался Мансур, что дело тут не в Фомине только, а в насаждавшихся годами, привычных и удобных для всех принципах ступенчатого руководства.

На всяких совещаниях Мансур не однажды пытался заговорить об этом порочном круге, пристыдить некоторых ретивых начальничков, но каждый раз натыкался на глухое сопротивление, а то и грубый окрик подхалимов Фомина: дескать, не тобой установлено, не тебе и ломать. Он чувствовал, как таял и улетучивался охвативший было людей дух открытости, взаимного дружелюбия; честные, нелицеприятные разговоры о деле все чаще уступали место поощряемым сверху восторгам по поводу каждой незначительной удачи. Выходит, прав оказался Фомин со своей философией «не высовываться»? Как иначе объяснить, что ни события пятьдесят шестого года, ни разные новшества, торопливо вводимые на селе в последнее время, не заставили его круто повернуть жизнь совхоза? Осторожный и хитроумный человек, Фомин любил выжидать, потому что по многолетнему опыту знал: каким бы правильным и своевременным ни оказалось то или иное распоряжение, завтра оно может стать несостоятельным. Отменить-то его отменят, незаметно заменят другим, более правильным, но за старое все равно отвечать ему, Фомину. Вот он и не спешил, вел дела по накатанной колее, не очень вроде бы отставая и не вырываясь вперед, хотя возможности для взлета у совхоза были.

Последние годы жизни в совхозе оставили у Мансура впечатление тягостного сна. Шума и восторгов о новизне было много, а дела как шли, так и продолжали идти ни шатко ни валко. Появились молодые инженеры и агрономы с высшим образованием, которые дело свое начали в поселке с благоустройства отведенных им квартир и домов. Деловитые, жизнерадостные, они не скрывали, что им бы отработать положенные два-три года, потом найти теплое место в городе, а еще лучше махнуть на несколько лет в какую-нибудь развивающуюся страну.

Мансур уже подумывал уйти с работы, но не знал куда. До пенсии еще далеко, да и мотаться с места на место не в его натуре. А уйти все равно пришлось, хотя повод для этого выдался не из радостных.

Шла осень шестьдесят седьмого года. Анвар поступил в летное училище и уехал из аула. Еще более пусто и тоскливо стало на душе у Мансура, черной тучей навалилось одиночество. Утешением была работа, и он не уберегся: сильно ударился боком, и вскрылась рана. Вот и уехал из совхоза не на тройке с бубенцами, как часто по-смешному снилось, а на машине «скорой помощи». Он еще не знал, какие заботы и переживания подстерегают впереди. Начиналась новая полоса в его жизни.

Увезли его без сознания, и в себя он пришел только в больнице, застонав от боли. Уже на второй день сделали ему операцию, и потянулись долгие, нудные дни, похожие друг на друга, как узоры старой лепнины на потолке.