Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 156



Нет, с этим не столкуешься. Что пи есть — то праздник, сегодня живы — и завтра не помрем, так и привык. Впрочем, он по-своему прав. Степная жизнь, она не торопится, новое принимать не спешит. Если вся степь прадедовским укладом и уставом живет, менять ничего не хочет, так Аргыну ли чего-то хотеть? Вот, извольте, у молчуна язык развязался. Хлеща воздух камчой, он начал говорить о том, что оскудевшее от падежа стадо пополнить совсем нетрудно: сходил два раза в баранту — и живи как жил. Хабрау молчал, и тогда Аргып, уже тыча сдвоенной камчой перед собой, стал учить его уму-разуму:

— Пока ты ходил к родителям на могилу, я аул ваш посмотрел. Старики говорят, мол, у Хабрау десять лошадей, голов с тридцать овец, три коровы, говорят, да еще телята. Зачем их этому востроглазому зятю отдавать? Не будь дураком, забери их себе! Женись. Сколько тебе? Двадцать один? Давно пора. Я только на три года старше тебя, а уже двое мальчишек. Видел их?

Старшему четвертый идет, уже теперь, как лошадь увидит, тянется, кричит, чтобы верхом посадили… Знаешь что? Бери нашу сноху Карасэс, моего старшего брата вдову. Такая красавица — сложной воды проглотить! Всего месяц прожила с братом.

— А старший твой брат… когда он умер?

— Не такой уж и старший. Близнецы мы. Был он жив — были Таргын и Аргын. А теперь привык считать его старшим. Уж год, как он в войсках Орды был, на какой-то Сулман-реке смерть нашел. Эх, Хабрау, у Карасэс даже походка своя, ни на чью не похожа. Посмотрит — сердце, что воск, тает. Женись, не пожалеешь.

— Коли так хвалишь, сам бы и женился.

— Нельзя мне… Хочешь знать, оба глаза на другой красавице, жду, когда вырастет. К тому же младший есть, Айсуак. Отец хочет выдать Карасэс за него.

— Так ведь Айсуаку всего десять! Вы что, извести ее хотите? Пока он вырастет, Карасэс иссохнет и пожелтеет вся! — Он в сердцах рывком закинул голову коню.

— А я о чем тебе толкую? Дашь немного скота, так, чтобы обычай уважить только, — и весь калым. Без горя, без забот женатым станешь. И раздумывать нечего!

— Что воду толочь! На родину, к отцу отправьте сноху.

— Тоже сказал слово! — Тяжелое лицо Аргына стало еще суровей. — Знаешь, сколько за нее калыма выплачено? То-то, что не знаешь! Пятьдесят лошадей, двести голов овец, десять верблюдов. Эх, Хабрау, да отец ее скорее зарежет дочку, чем вернет такой калым. Не Карасэс это — а черный камень на нашей шее…

После этого разговора Хабрау как-то по-иному стал примечать грустную красоту Карасэс. Видимо, пользуясь тем, что отец все время в отъезде, Аргын велел ей почаще бывать у Хабрау на глазах. И в юрте приберет, и пищу приготовит, и белье ему постирает — все она, Карасэс. Без шума, без звука войдет к нему в юрту, как тень сумеречная. Сделает всю работу — и нет ее. Спросит Хабрау о чем-нибудь — «да» или «нет». Голова опущена, если поднимет взгляд, лицо закрывает краем платка.

Но однажды принесла она мяса в деревянной чаше и, собравшись уходить, открыла было дверь, по опять закрыла. И, будто сама с собой, с ноткой тоски в голосе протянула:

— Льет-то ка-ак… Снег с дождем…

— Так посиди. Спешной-то работы нет? — Парень нерешительно показал ей на дальний от себя край кошмы.

— Посидишь тут… Свекровь каждый мой шаг сторожит, — сказала Карасэс и рассмеялась, но и в смехе была печальная медлительность.

— Свекровь на меня не подумает. Знает мой скромный нрав, — пошутил Хабрау.

Карасэс вскинула на него быстрый взгляд. Но лица при этом не закрыла, то ли забыла, то ли впрямь решила, что бояться или стесняться повода нет. И ответ ее ударил Хабрау обухом по голове:

— Нашел чем хвастать. Скромный он, видите ли. А я женщина, Хабрау, или не видишь? — И, выпятив высокую грудь, выгнулась к Хабрау.

У парня в руках айран выплеснулся из чашки, лицо жаром вспыхнуло.

А Карасэс — уж коли, дескать, открыла рот, так до конца скажу:

— От тоски умру. Какая радость мне на земле осталась?



И не подумаешь, что стыдливая семнадцатилетняя женщина, ходит обычно — глаз от земли не поднимет.

— Ты молодая, здоровая… — пробормотал в растерянности Хабрау.

— Тоже радости — здоровая! Какой толк от моего здоровья… Мертвая уже, только обмыть, в саван зашить и в землю зарыть осталось… Домой, к отцу-матери, вернуться не могу, вот и жду здесь, дожидаюсь, когда деверю Айсуаку пятнадцать исполнится…

На ресницах слезы, словно роса вечерняя, тяжело блестят, брови от безысходной досады круто взмыли вверх. Даже в такой темный миг красива Карасэс! Узкое тело стройно и гибко, и сама, как молодая косуля, быстра и ловка. Было с чего Аргыну, слюну оттягивая, расписывать ее.

Карасэс, собрав посуду, ушла, Хабрау долго сидел и думал о ней. Вот еще одна душа, у которой погасла звезда надежды… Еще пять-шесть лет не узнает она мужского объятия, счастья материнства. Цветущие, наливные годы зазря проходят. Да и станет женой подростку, сойдется ли сердцем с выжданным супругом, полюбит ли? И всему виной — железный обычай; калым, скот дороже человеческой судьбы.

Хабрау взял в руки домбру и запел приглушенным голосом. Песня была о юной вдове, которой и в доме покойного мужа жизни не осталось, и домой, к отцу-матери, все пути отрезаны.

А наутро, когда Хабрау проходил мимо юрты Карасэс, ему причудилась вчерашняя его песня. Остановился, прислушался. Точно, она! И напев, и слова его, Хабрау. Видно, за юртой стояла бедная женщина, подслушала, запомнила, а теперь поет, наверное, слезами обливается…

Двух дней хватило, чтобы песня разошлась по всему кочевью. Это была не первая сочиненная им песня, которая у молодежи на устах.

Аргын же полностью уверился, что сноха и впрямь приглянулась Хабрау, и как-то заговорил опять:

— Оказывается, друг, ее за тебя так просто не выдашь. Нельзя, говорят, чтобы сноха из рода мужа уходила. Однако мулла этот, Абубакир, который все время у нас околачивается, говорит, пусть, мол, отец объявит Хабрау названным сыном. Так что будешь мне братом. И готово дело, забирай Карасэс!

— А если Айсуак крик поднимет? — хотел было отшутиться Хабрау, но до Айсуака первым крик поднял сам Аргын.

— Дурак ты! Сам своей выгоды не знаешь! — В досаде несколько раз щелкнул камчой. — Скота у нас вдоволь. Не жизнь, а мед да масло.

Аргын не зря так горячился. Причину открыл отец. Однажды он вызвал Хабрау к себе на вечернюю трапезу.

— Уж, считай, месяцев шесть, как вернулся ты… А чтобы вот так вместе, вдвоем, обо всем обстоятельно, еще и не поговорили. Виноват, браток, мирское бремя — на плечах мужчины, — начал хозяин. — Худой ты все еще, мяса побольше ешь, округлишься малость, — добавил он.

— Да я уже в силах, почтенный Богара-агай. Вот подсохнут дороги, хочу к усергенам съездить, с Иылкыбаем-певцом познакомиться, — сказал Хабрау.

Что-то не понравилось Богаре — что ехать ли собирается, что Йылкыбая ли помянул. Брови дрогнули, по лицу прошла тень. Потянувшаяся было к мясу рука дернулась обратно.

— С усергенами, которые век с кипчаками грызутся, что у тебя общего? Ты — сэсэн кипчаков.

— Нет, почтенный Богара-агай, хватит силы — так певцом всех башкир хотел бы стать. Потому и ногайскому натиску противостоять не можем, что меж кипчаками и усергенами свара. Пал гуляет по нашей степи. Й мне тоже его разжигать, на единокровных усергенрв людей натравливать?

— Аб-ба! Уж больно кровь у тебя горячая, как я посмотрю, вмиг вскипел. Так просто сказал, испытать тебя хотел. Осмотрителен будь, другого у меня к тебе слова нет. — Богара пригладил поникшие усы и, откинувшись грузным телом, рассмеялся. — А все же не годится, как Иылкыбай, он ведь где ухватится, там и ломает, очень уж смел с ногаями, оттого и жизнь на волоске висит.

— А что ему, сидеть и поддакивать им? Орда за глотку держит, ясак такой, что не поднять. Ногаи-то нас на кипчаков, усергенов, бурзянов делят, одной дубиной всех равно охаживают, одну саблю над головой занесли. Почему таких спятивших турэ, вроде Байгильде, не придержишь? Все время усергенов или бурзянов укусить норовят.