Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 156



Так вот почему ныло его сердце! С белым как бумага лицом Хабрау опустился на земляной пол.

Как узнали потом, на застолье какого-то богача Миркасим прочитал свои новые стихи и кто-то из гостей донес визирю, что в стихах этих содержатся нечестивые намеки на великого эмира, что они посягают на безопасность государства и сеют смуту.

Две недели о Миркасиме не было никаких вестей, и даже спросить было нельзя. Хабрау измаялся в тревоге за его судьбу. Шакирды даже друг с другом боялись заговорить, мавляна Камалетдин целыми днями сидел у себя в комнате, ни к кому не выходил.

Наконец узнали, что Миркасим от смертной казни был помилован и его увезли в город Астрабад, в ссылку. Хвала аллаху, все те, на ком лежало подозрение в сочувствии ему, под суд не попали, все остались на прежних местах, в прежних должностях. Но тень опасности, словно крылья стервятника, уже нависла над ними. Мавляна стал все чаще болеть, все реже выходить к своим шакирдам. В медресе, как и во всем городе, надолго установилась настороженная тишина.

После всех этих тревог Хабрау еще сильнее потянуло домой.

Камалетдин успел полюбить его как родного сына. Верно, Хабрау не гостем нежился в его доме, труд его был нелегок. Но разве он на это в обиде? Какие тут обиды! А работа и есть работа. Его приняли, обучили наукам, ему нашлось место возле самых просвещенных людей Мавераннахра, и он, на далекой чужбине, один без родных, а сначала и без верных друзей, достиг того, за чем прошел такой долгий, мучительный путь. Мало того что выучился письму и чтению, высокомудрые книги, о которых не то что на отрогах Урала, даже не во всех дворцах Самарканда слышали, открыли ему свои тайны, он узнал великие истины, вступил в волшебную страну поэзии.

Хабрау уже начал разузнавать, нет ли караванов, которые собираются на берега Яика.

Занемогший Камалетдин хотел оставить его еще на один год, жаль было ему отпускать от себя верного, усердного в любой работе джигита. О Нормураде и говорить нечего, он считал Хабрау за брата. Отец его — известный сардар в войске Тимура. Вот минует та буря, снова будет на виду и в силе, на сына и капле дождевой упасть не даст. Вот Нормурад, как и мечтал, пойдет по стезе государственной деятельности, послужит расцвету просвещения и культуры. Через год кончится его учение, и тогда он соберет вокруг себя самых высокообразованных, самых преданных делу просвещения людей. «Будешь у нас толмачом или переписчиком книг, — уговаривал он Хабрау. — Женишься, в круг больших ученых войдешь».

Нет, другие у джигита помыслы, иная дорога. Знания, которые он набрал здесь, он хочет, и крохи не обронив, донести до своей родной земли, отдать своему народу. В душе рождаются мятежные песни, а возьмет в руки домбру — буйные непокорные мелодии. И судьба его принадлежит не одному ему — он уже начал понимать это.

И может, из верности, из благодарности, просто из приличия — как же откажет он старому человеку в его просьбе? — остался бы еще на один год, кто знает, но неожиданно мавляна Камалетдин оставил этот мир. Его наследники службу парня-башкира не сочли необходимой. До седьмого дня после похорон своего учителя Хабрау ходил, не находя себе места, а на восьмой, обливаясь слезами, попрощался с Нормурадом, как он думал, навеки…

Нормурад сам позаботился, чтобы найти ему попутный караван, хотел сам оплатить переезд и все расходы, но Хабрау не согласился. Семья покойного Камалетдина не обидела его, приняв во внимание, что джигит как-никак два года усердно работал за один, считай, прокорм. Они дали ему денег, чтобы он оделся получше и обулся покрепче, купил провизии в дорогу. К тому же Хабрау и так чувствовал себя в долгу перед Нормурадом. Однако друг все же настоял на своем, на память, дескать, подарил ему шесть дорогих книг, а для матери и сестры — шелковые платки, такие тонкие, что скомкать — так в детском кулачке уместятся.

— Спасибо, Нормурад-мирза, век не забуду твою доброту ко мне! — сказал Хабрау, обнял его и прижал к груди.

— С легкой поклажей уезжаешь ты, Хабрау, но, боюсь, с тяжелым сердцем. Не держи обиды на нас. Всякое ты повидал в моей стране. Черная, червивая душа этого Абдулкадыра — но добрых и светлых душ в моем народе больше. Помни это.



— Нет, мирза, поклажа моя не легкая, бесценный мой товар — ваша доброта и великие знания твоей земли, — ответил Хабрау.

Верблюды тронулись. Хабрау навсегда распрощался с высокими минаретами Самарканда, с его величественными дворцами, прохладными садами. Теперь этот город будет лишь сиять в его мечтах, больше он его не увидит никогда.

Но того, что с другом, который за руку ввел его в мир знаний, через многие годы он встретится опять, в эти мгновения Хабрау и помыслить не мог.

На исходе лета пришел Хабрау на берега Яика. Пришел и рухнул.

То-то, что рухнул…

Перед тем как выйти в путь, он договорился с караванбаши, что наймется к нему погонщиком верблюдов. Поначалу все было хорошо и ладно, и караванбаши, и остальные погонщики были довольны им. Но через полтора месяца пути Хабрау внезапно заболел. Он крепился из последних сил, не подавал виду, потому что знал, сколько вдоль этого караванного пути рассыпано костей тех, от кого судьба лишь на миг отвела свой милостивый взгляд. Обычаи далеких странствий суровы и безжалостны. Стал обузой — останешься один-одинешенек посреди этой бескрайней степи.

Но сколько ни крепился, день ото дня становилось хуже. Голова огнем горит, суставы ломит, ноги на ходу о землю цепляются, чернолицые всадники пляшут перед глазами.

У караванбаши свои заботы: если вдруг болезнь этого бедняги окажется заразной, то и все караванщики один за другим останутся лежать по краям пустынной дороги. Он хоть и видел через силу бредущего за караваном парня, но делал вид, что не замечает. На привалах он наказывал ему, чтобы тот ложился подальше, к ним не приближался. И все же товарищи не отвернулись от Хабрау, по очереди кормили и поили его.

Промучился он так неделю, и словно бы полегчало дыхание; только на железном своем упорстве, как на аркане, вытащил он себя из омута смерти. Сколько раз, сидя скорчившись в стороне от сгрудившегося каравана, он говорил себе, что от судьбы все равно не уйдешь, что больше не встанет, останется здесь. Может, и остался бы. Но только начнет уходить в блаженное беспамятство, встанет перед глазами мать, посмотрит лучистыми глазами и махнет рукой: вставай, иди. Встает Хабрау и идет. Падая, спотыкаясь, бежит на звон колокольчика, который слышен уже вдалеке.

Уже на берегу Яика, когда расходились их пути, караванбаши долго, испытующе смотрел ему в лицо, потом окинул взглядом с ног до головы и сказал: «Ай-хай-хай, джигит, упрям же ты оказался! Многих я знал, которые в твою беду попадали, и все там, в степи, и остались лежать. А ты не сдался. Не отбивайся, держись меня. Помощником моим будешь, разбогатеешь». Вцепился намертво, уговаривал долго, но так и не уговорил. Тогда снял с себя новый халат и надел на Хабрау, еще дал пару крепких сапог. У парня брызнули горячие слезы, первый раз с тех пор, как простился с Нормурадом. Так, видно, и бывает с человеком: в невзгодах и тяготах душа твердеет и дух крепнет, а от доброго слова или поступка снова тает воском, и все злое тут же забывается. Ожесточение на караванбаши, который готов был оставить его умирать в степи, тут же прошло. Пара сапог, конечно, тоже обрадовала; два месяца шел он по пескам и по камням, по горам и ущельям, переходил вброд реки, сапоги разбил вдребезги, подметки на сыромятных веревках держались. А теперь перед отцом и матерью, родственниками-свойственниками предстать будет не стыдно.

Когда переправились через Янк, караван взял налево по направлению к Итилю[23], а Хабрау поднялся на высокий холм и рухнул на высохшую траву. Два месяца шел, ни отдыха, ни послабления себе не давал, а три часа осталось — силы кончились.

Все дальше и дальше уходил тоскливый звон медных колокольчиков на шеях верблюдов. Большой караван, навьюченный тюками риса, изюма, дорогих шелков, красивой узорчатой посуды, оружия в золотой и серебряной чеканке, обходя невысокие холмы, мерно покачиваясь, потянулся на запад.