Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 69

Может быть, ступив на родную землю, начал прозревать и автор космического колеса. Может быть. Но до полного прозрения было еще далеко. Крутились колеса автомобильные. Набегала с детства знакомая, ни грана не потерявшая в своем новом бытии земля. И все равно иная, иная. И это предстояло ему еще уяснить, переварить, осмыслить. Вжиться, чтобы открыть, совместить, сплавить в единый человеческий язык едва ли не десяток языков, пластов, жаргонов: военный, атомный, блатной, административно-белорусскую старую "трасянку" и язык новый, формируемый уже атомной эрой. Слить в одно бытие десятки форм жизни здесь - разрешенных, поощряемых, запрещенных, нелегальных, подпольных, партизанских.

- Наш район сегодня разделен на три зоны, - немного гидо-экскурсоводческим тоном сразу же, как только выехали из города, начал хозяин района. - Первая, по которой мы сейчас проезжаем, зона нормального сельхозпроизводства. Мы называем ее чистой, хотя молоко идет грязное. Считается чистым...

В чистой зоне шел сев. Вершилась издревле святая крестьянская страда. Земля принимала в свое плодоносное лоно картошку и жито, чтобы длить дальше себя и род людской. Но сознание бунтовало и отказывалось принимать этот сев в первозданном его виде и предназначении. Слова, как зерна падающие в почву, подогревали этот неосознанный бунт:

- Планы на производство продукции такие же, как до чернобыльской аварии. А сама чистая зона имеет свои зоны. Зоны жесткого контроля. Почва загрязнена. Продукты - потребление ограниченное. Население получает по тридцать рублей на каждого жителя.

- Знаменитые гробовые?

- Можно и так, хотя я не совсем согласен... Дети находятся в школе по 10-12 часов. Организовываем питание на месте. Дома тоже помогаем с питанием. Хозяйства дают молока... А как же, и своих коров держат... Ну вот, и вы туда же. Слушайте, что вы меня терзаете? - Хозяин района сбился с экскурсоводческого тона. Некоторое время сидел в задумчивости, смотрел в окно машины на свежевспаханные поля, идущие по ним трактора. И поистине, молчание его в прямом смысле слова было каменным, не земным, не человечьим. Вполне может быть, в таком молчании и напряжении и работают атомные реакторы.

- Я не могу передать, что я переживаю, что я переношу, как живу, объяснить ничего не могу. Обязан, должен говорить с народом. Я ведь тоже народ. Езжу, говорю. Скажу вам, положить голову на плаху легче. Народ мне: чего вы к нам ездите? К нам должен приехать тот, кто может решать. А тот, кто может решать, не едет сюда. Приезжаю в деревни, иду в самый неприглядный дом. Встречает старушка. "Как живете, - спрашиваю, - бабушка?" - "Хорошо, родненький, дякуй тебе на добром слове." "Корову, вижу, держите, что с молоком делаете, вы же должны его сдавать, а вам в магазин завозят чистое. Хватает молока?" - "Завозят, - говорит, - хватает молока". - "А свое?" - "А свое все равно пью. Сама и внукам даю". - "Что ж ты делаешь, бабушка, знаешь?" "Знаю, - отвечает, - но как не давать, если он под руку и просит: бабушка, я хочу тепленькое..."

- Здесь было много предложений, что делать с этой землей. Военные одно, ученые другое, вы третье. А на мою дурную голову, видите сами, какая большая здесь по весне вода, наводнение. Так вот дождаться такого потопа, удержать воду и затопить всю зону. Утопить ее...

- А перед этим, - то ли в шутку, то ли серьезно сказал журналист, - построить огромный, огромный корабль. Ноев ковчег двадцатого столетия. Назвать "Титаником", загрузить людьми, скотиной, зверем и пустить в плаванье, в третье тысячелетие.

- А не так ли это происходит сегодня уже само по себе, - обратился к журналисту и одновременно ко всем своим спутникам автор. - Не на Ноевом ли ковчеге под именем "Титаник" мы находимся уже сию минуту? Не начался ли уже отбор тех, кто на этом ковчеге скоро отчалит в мирозданье, в третье тысячелетие. Потому и мельчаем мы, чтобы не загромождать корабль и Вселенную нашей ненужностью, суетой и ожирением. Не это ли происходит сегодня?..

Ответом ему была тишина.





Колеса газика не перестали крутиться. Все так же набегала под них дорога, старый гостинец, густо усаженный дедовскими грушами. Но стало вдруг все кругом пустынно и безлюдно, хотя мелькали дома и целые поселки проносились мимо с многоэтажными зданиями. Жизни не ощущалось. Присутствия духа людского, что один только может оживить и дремучий лес, и самое гиблое болото, заставить их тоже дышать. Здесь же дыхание людей, домов и деревьев, казалось, было убито. Задушенно и слепо пялились на дорогу окна многоэтажек. Изредка, правда, на крестьянском подворье, на сотках мелькал кто-то человекоподобный. Видя или скорее даже слыша машину, тут же прятался, бежал за угол хаты, сарая. И было в этом поспешном старческом беге что-то до невозможности жалкое и унизительное, рвущее душу. Может, именно от такого зрелища порвалась и душа академика Легасова, потому что, по его словам, так бегали и прятались здесь люди от одичавших, стремящихся к человеку зонных собак. От собак. А тут еще страшнее: люди от людей.

- Самоселы. Партизаны, - объяснил хозяин района.

- Вот где слезы, вот где одно сплошное горе. Не защищены социально больше, чем дети. О детях хоть кто-то беспокоится. А эти люди не нашли и уже не найдут на земле себе места. Вторая зона - зона отселения. Три эвакуации прошли... Выдали эвакуационные удостоверения, простились: едьте на новое местожительство, дадут вне очереди жилье. Они и поехали, к детям в Киев, Минск, Гомель... Получили жилье и оказались лишними. А кто-то из них просто не выдержал городской жизни. Вернулись на старые селища, а тут жить нельзя. Хотя мы и ведем некоторые сельхозработы. Сеем, пытаемся использовать землю...

Третья зона, самая страшная, была как избавление, как подарок и награда за то, что миновали вторую.

И началось проникновение.

Поначалу молчаливое, затаенное, как десант на вражескую или оккупированную врагом землю. Первые шаги. Ставили ногу на землю осторожно, будто она была заминирована и могла рвануть в любую минуту. Вглядываясь в каждый куст или дерево, будто ждали засады, автоматной очереди. На весенне разлитую воду по обочинам дороги смотрели так, будто оттуда могла вынырнуть подводная лодка. Но и вода, и лес, и дорога были равнодушны к человеку. Они не узнавали человека. То ли уже успели забыть, то ли, наоборот, очень хорошо помнили. Предательство его помнили. Как поспешно бежал человек с этой земли, будто в том страшном сорок первом. Более страшном, потому что бежал навсегда. Этот же упрек таился и в черных, темных ликах хат, усыхающих без теплоты человеческого глаза. Деревня не хотела, отказывалась признавать их за людей.

И люди, похоже, поняли это, в них исчезло все солдатское, завоевательское. По деревенской улице они шли уже как дети, только что научившиеся ходить, познавшие земную твердь, но еще не доверяющие ей, впервые переступившие порог родительского дома. Предоставленные самим себе, заблудившиеся в красках и звуках, многообразии открывавшегося им мира. Неведомо еще, доброго или злого. И вели они себя, как дети, избывая в словах свои страхи. В словах, на первый взгляд, пустых и ничего не значащих. А на самом деле - сокровенных, сердцу, душам им принадлежащих, потому что в эти минуты они не контролировали себя. Внутренний цензор в них был убит. И не на пустые, брошенные избы они смотрели, а в себя:

- Тишина. Какая могильная тишина. И лягушки даже не слышно. - Это председатель колхоза.

- При чем тут, извините, к черту лягушка. - Это едва ли не все, но голосом журналиста-москвича.

- А при том. Мы страну спасти, защитить хотим, а лягушку не можем. Одно болото было у нас на весь район, одна на весь район лягушка. А как квакала. Я специально ездил послушать. Село загляденье, лягушка загляденье, хотя я ее и не видел. Думал, что еще успею, увижу. Не успел, не увидел. Пришли мелиораторы, замолкла лягушка, в колодцах воды не стало. Последнее болото, где лягушка квакала, ликвидировали.