Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 69

Но он боялся поднимать голову, боялся пораниться оком о давнюю свою память. И не верил той памяти, потому что сомневался в самой реальности сегодняшнего дня. Сомневался, что так же, как тысячу лет назад и ты­сячу лет вперед, светило и будет светить солнце. А его еще нет и не будет уже. Ему дан только миг сегодня. И этот миг испепелен пламенем планетарной свечи.

И ничему сейчас он не верил. Ни памяти, ни рассуд­ку, ни оку. Не верил, что находится на земле, у отчего дома. Потому что была у него глупая и очень детская привычка: брать все на зуб. В минуту задумчивости, в минуту печали и радости брать в рот травинку, иголку хвойную, веточку березовую и жевать в рассеянности, не отвлекаясь от своих мыслей. Сейчас же он не мог себе этого позволить. Не мог себе позволить такого простого рассеянного детского действа, потому что отравно все было тут сегодня, сейчас и на поколения, поколения вперед. Во что как нормальный человек, землянин, он тоже не мог поверить.

Неверие это, как ни дивно, было взращено на всепог­лощающей вере и надежде. Вере в свою землю, в челове­ка, его действительно светлое будущее, в себя. Вера и надежда, что когда-нибудь он вот так вот в светлом зару­бежном модняцком плащике и в черной отечественной велюровой шляпе придет и сядет на порог отчего дома, к своей малой родине, из которой жизнь его по-живому вырвала около двух десятилетий назад. И он, бродя по свету, столько раз видел ее в своих повторяющихся снах, что начал забывать эту свою давнюю малую родину. В глохнущей и отмирающей со временем памяти она ста­новилась не лучше и не горше великой родины, тех мест, где он потом вынужден был жить.

Это почти Байконур, где брали разбег в космос ра­кеты и космонавты. Где, быть может, и перед ним от­крылся космос. Космос, заключавшийся не в далеких мирах, населенных иной цивилизацией, а окружающем его сейчас микро и макро. В той же самой пчеле, гудящей над ним, завороженной искрящимся цветом его велюро­вой шляпы, будто она была медоносной. Будто со слеза­ми на глазах медоносным стал и он сам.

Эту пчелу и медоносность родительского дома он от­крыл только что. Открыл и заплакал. Сам еще не пони­мая, отчего и почему. Плакать можно и надо было гораз­до раньше. Подумаешь, невидаль, пчела. Ведь всего каких-то час-два назад свершилось открытие куда более важное, почти Колумбово. Был открыт никому из них не ведомый новый материк. Материк в материке. Новая Америка. За колючей, правда, проволокой. Назывался он "Запретная зона. Проход запрещен!". Аккуратные литер­ки на обыкновенной доске, приколоченной к обыкно­венному, но по силе своей и значимости почти государ­ственному столбу.

И убегающий в даль времен концлагерей и фашистской оккупации и в мирные горизонты более чем двухметровой высоты забор из колючей проволоки. А по обе стороны, как по линейке, проложенной колючкой, леса, леса, леса. Свободные и арестованные, сознающие свою арестованиость, угрюмо отвергающие пришедшую весну сосны, низко припавшие к земле можжевельники, поперед ольхи выбросившая уже почки, предрекающая и в заключении жаркое лето береза.

Ранее он почему-то всего этого, будто слеп был на оба глаза, не замечал. Сейчас же, когда все стало уходить, отмирать, прозрел. Поздно, очень поздно видеть и познавать вновь ольху и березу, можжевельник и дуб. Деревья, от которых он отбился, с которыми простился, кажется, на мгновение, а на поверку - навсегда. Жизнь прожита, а он не знает даже, где находятся могилы его родителей. И родителей этих у него куда больше, чем это необходимо, чтобы в свое время дать ему жизнь. Мать его и отец. Родные и приемные. И одинаково чужие. Потому что он не знает, где упокоены их кости. Их прах не востребован им, в самом деле монстром двадцатого века, сподобленным без корней явиться на Землю. Явиться и так и не укорениться. Зона, зона была в начале его пути, зона и в конце. Колючая проволока. Строгая и мало-мало разумеющая по-русски охрана. Иззябшие в пустыне Полесья южные солдатики. Молчаливо, но остро чувствующие скверну чужой им земли, при каждом прикосновении к ней, к дереву, проволоке протирающие одеколоном руки. И оттого все вокруг благоуханно и парфюмерно, как в галантерейном магазине в пору какой-то чудовищной и дешевой галактической распродажи.

Распродажа уклада и устоев, духа кипевшей тут некогда жизни. Продается материк, продается земля. Покупатели там, за холмами облаков, в синем небе, может, сами боги. И продавцы, наверно, там вместе с ними, на Олимпе, ведут торг земным барахлишком. Лесами, водами, вот этим размытым дождями, брошенным в тлен белорусских песков портретом четырежды героеносного, сказками, знаменами, призывами. Дом брошен, хозяева два года как съехали, отреклись от него. И дух кругом уже не земной, не людской. Вот-вот, кажется, спустится с неба или вынырнет из болота нечто марсианско-паукоподобное и скажет: почему вновь человеком пахнет, прочь, продано уже, мое, что-то давно я человечинки не пробовал...

Вот где было взреветь белугою. Но нет. Это ощущение и открытие было коллективным, распределенным поровну на плечи каждого, кто был с ним рядом. А коллектив, как известно, великая сила. Коллективу плакать не пристало - бороться и побеждать удел коллектива.





Кроме того, к чему-то подобному они были уже подготовлены, если можно так сказать, если можно к этому подготовиться. Один из них, москвич, доктор наук, поначалу даже отказался сюда ехать: "Зачем, что я кладбища не видел? Насмотрелся, не хочу". В зоне он открыл для себя белорусские бело- и синеглазые пролески, море цветущих с безудержным отчаянием пролесок, которых он никогда не видел. Страх таился не в кладбище, а в нормальности, даже будничности человеческой жизни здесь. Более того, в вычеркнутости, в выведенности за скобки человеческого существования самого понятия кладбища. Выгороженности его в этой самой зоне колючей проволокой, недоступности живым. И если кто живой, дед или бабка, вспоминали кладбище, в одинокие старческие ночи приходили к ним их покойники, укоряли и звали к себе, они шли к ним тайком, по-звериному, лесными стежками. По-звериному рыли лаз под колючей проволокой и, так же таясь, спешили на зов родных могил. Делились с покойником кто куском хлеба, кто конфетой или яблочком, а кто и чаркой.

Об этом они услышали и узнали еще до открытия материка "Запретная зона" со слов тех, кто вызвался их сопровождать в эту зону, в которой оказалась деревня автора космического проекта. Сопровождающих набралось прилично, едва разместились в паре газиков. Одни сели из любопытства - посмотреть, поговорить со знаменитым земляком, другим - край надо было в ту же деревню. Это были односельчане автора, и их измучила тоска по отчему дому. Кто-то ехал по долгу службы.

Рассаживались по машинам суетливо и шумно, будто в гости собирались, по-человечески нормально, как испокон веков заведено выправляться в дорогу. Хозяин района садился в озабоченности, вкинулся в машину рывком. Прижали военные: Первомай на носу, хотя бы несколько сот шоколадных конфеток в подарок детишкам, по одной хотя бы конфетке на тот же нос, А конфет этих шоколадных... Да... И беспомощность терзала и мучила его, может быть, даже больше, чем гостей, заурядная будничность его хлопот и самих этих сборов и загодя уже накопленная ими скорбь от предстоящей дороги и встречи с неведомым, не познанным еще рассудком. Для гостей в любом случае - это экзотика, щекотание нервов. А для него - быт. Два года вот такого уже быта, что горше тюрьмы.

Водитель его машины беспрестанно рылся в карманах. У него все время терялись, куда-то пропадали ключи:

- Только что были. Дед наказал хату проведать, мати - поглядеть швейную машинку. Куды поделися... Только что были... - Водитель не просто вез людей. Он ехал к себе домой.

Второй водитель вместе со своим хозяином, председателем колхоза, проверяли исправность дозиметра:

- Тут, в городе, работает, а там видно будет...

Гости - технари, журналисты держались пока в сторонке своей сплоченной кучкой, немного даже как бы виноватясь чего-то. И это скорее всего была уже виноватость постижения отчужденности их жизни от жизни людей, к которым они приехали. Ощущение столкновения в одном пространстве двух параллельно существующих миров. И не где-нибудь в космосе, а здесь, на земле, под одной крышей, единым солнцем и небом. И миры эти никогда не смогут состыковаться по той простой причине, что между ними нет видимой границы, хотя сама эта граница есть. Она и во времени: ночь с 26 на 27 апреля 1986 года. Она и в пространстве, куда достигла та ночь, пораженном той ночью. И все ж она невидима, потому что из другой эры, атомной, из следующего, преждевременно наступившего тысячелетия. Чтобы постичь ее, нужно совершенно иное, новое мышление, к какому человек двадцатого века не готов. И сам человек в своем веке едва ли является уже человеком. Он вычеркнут из жизни самим временем. И черта эта, разделившая человеков одним ослепительно ярким мигом на чистых и нечистых, лишь в подсознании. Почувствовать ее можно лишь вот по таким бытовым мелочам, с которыми они начали сталкиваться на каждом шагу, ступив на меченый материк. Может быть, отчетливо увидел ее всего лишь один человек, академик Легасов, именно в тот день ушедший из жизни. Известие об этом они услышали из автомобильного радио уже в дороге. Академик Легасов, которого поразила не сама зона, а поведение собак, живущих в ней. Стремление собак к человеку и бегство человека от них.