Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 69

Поупражнявшись на Жорке, как на боксерской гру­ше, Варька достала с самого уже дна чемоданчика неожи­данно большой и страшно шикарный альбом алого цвета бархата, смахнула с него несуществующую пыль, развер­нула слежавшиеся листы и выдернула из них фотогра­фию. Самую обычную, любительского ходового формата и чуть передержанную, жолклую.

- Вот, - сказала Варька, - вот она, а вот и я.

Интереса фотография ни у кого не вызвала. Четыре девчонки позируют перед объективом. Варьку признали сразу, паровоз с велосипедом не спутаешь. Три других девчонки попригляднее, но тоже ничего необычного. Черные юбочки, белые кофточки. Обыкновенные завод­ские, фабричные девчонки, каких дюжина на фунт су­шеных.

- Посоливши, можно ести, - сказал Жорка. - Под­кормить чуток... - И вновь схлопотал от Варьки:

- Да это же Терешкова, чунь сибирский.

Фотография пошла по рукам.

- А че, ниче девка...

- Вообще-то, что-то есть... - уже с почтением и чем дальше, тем больше.

- Космонавтка, туда отбор как в стюардессы. Без вит­рины, на всю ведь Европу, не выпустят.

- На Европу! На весь мир, Вселенную!

- Красавица, ничего не скажешь.

- И ты, Варька, ее знала, фотографировалась с ней?

- Работали вместе, на одной фабрике, - сказала Варька. Но сказала так, будто и она не была уже пова­рихой, никогда ею не была, а всю жизнь готовилась полететь в космос, может, и сейчас готовится. И кто знает, вдруг полетит. С одной ведь фабрики с Терешко­вой. И многие, казалось, прозрели, увидели, что и Варь­ка ниче девка. Красивая даже. За такой и с такой не пропадешь.





И до самого утра, до начала смены был пир горой. Безладный, под спирт, а для девчат кориандровую на­стойку сорока градусов, поскольку ничего иного в этот край не завозили. И это было контрабандой, так как их жемчужина взрастала на сухом законе и исключительно чифире. Сухой закон порушили ради Варьки, чифирь ее не брал. А она была в тот вечер как невеста. И кто-то из водителей КРАЗов по сумасшедшим кручам, где и гор­ный козел ступает с оглядкой, смотался в соседний, за тридцать километров поселок.

Все было как надо. Все было по-русски, по-славянс­ки. Сидели под открытым небом при кострах, закусыва­ли рукавами и таежным гнусом, потому что к тому вре­мени опять пошла напряженка с продуктами, в боль­шом городе, доносилось, комсомольцы, строители великих ударных уже выходят на улицу, переворачивают и жгут автобусы. Но они здесь, в Шор-тайге, в окружении сиблагов были более сознательные. Поднимали закопчен­ные чифирные кружки за Терешкову и Варьку, за встре­чу на Марсе.

- А че Марс, че Марс. Там тоже комсомольские ударные стройки. Там же такие каналы. Кто-то же их роет.

- Марсианские комсомольцы и зеки.

- А чем мы хуже, закончим здесь - махнем туда. Те­решкова подбросит.

И Жорка верил: а че, рюкзак за спину, топор за пояс, подъёмные в зубы, кайло в руки - и хоть на край света, в любой тебе космос. И Варька подобрела, отбросила неприступность, как царевна-лягушка, поменяла кожу. Сняла засаленный энцефалитник, прихорошилась, причепурилась, приоделась в цветастую кофту, из рукавов которой немного нелепо, отливая супной синью, выглядывдли пухлые маргаринно-глянцевые кулачки. Пила наравне с парнями спирт и не хмелела. Под утро, наверно, дозволила пощупать себя ниже пояса, потому что напарник Жорки вышел на смену с синяком под глазом и слегка повернутым набок носом, но с полными карманами лесных каленых орешков и тыквенных семечек. Грыз и щелкал их так, что в ушах звенело. Щелкал и напевал: "И моя юность раскололась, как орех..." И еще: "Ах ты сука-романтика, ах ты, Братская ГЭС, я приехала с бан­тиком, а уехала без..."

Вот тогда, может, впервые что-то кольнуло Жорку, который еще не был Германном и не знал, что им будет, но походил уже в Жорках, Жориках и Юрках. Кольнуло не за Варьку и не за то, что произошло у его напарника этой ночью с той же Варькой. Хотя ему было где-то и жалко эту толстомясую дуреху. Но так ей и надо. Доила б где-нибудь в колхозе коров, уже детей бы колыхала, мужа бы встречала горячими щами и кашей. А теперь долго будет варить родному коллективу кондер. И не одна бригада строителей светлого будущего будет тот ее кондер черпать полной ложкой и отрыгивать с презре­нием.

Юрка подумал о себе и стал противен себе. Винова­тость и жалость захлестнули его. Маленький и беспо­мощный, никем и никак не прирощенный к тому краю, который покорял, как куст бузины в огороде под Ки­евом. Здесь же, в тайге, каждая травинка, камень, об­ломленная и сгнившая ветка были впору и на месте. Он не знает даже имени всех этих трав и деревьев. Все приходится принимать на веру. Это чужое небо, чужие горы, чужую жизнь, потому как собственная похожа на жизнь здешнего таежного бурундучка, в полоску. Он, как тот меченый бурундучок, роет здесь свою махонь­кую норку, таскает туда орешки, зная заранее, что все равно забудет, запамятует зимой к своей кладовой до­рогу, снега занесут следы и поменяют приметы. И он тоскливо посвистывает, встав на задних лапках на от­вал свежевзорванной уже им, Жориком, породы, по­рушенной земли, жалуется враз ставшим ему чужими небу и солнцу.

И все равно бурундучок куда ближе и понятнее этой земле. А он затерян здесь, как та же Терешкова в мироз­дании. В то здание они не знают даже входа, оба, как коты ученые, по земной цепи кружат и кружат. А войти в дом не дано. Не пускают хозяева и душа собственная не пускает, совестится. Что-то все же было не так в этом мире, в Жоркиной жизни. Вот уже второй раз не так. Хотя то давнее можно и не принимать в расчет. То было детство, и он его круто оборвал.

Ему было тогда четырнадцать или пятнадцать. А мо­жет, и пятьдесят лет, кто знает свои лета, по ним ли наш разум. Он закончил восемь классов и готовился идти в девятый. До клички "Кагор" было еще как до космоса. Одноклассники да и учителя иной раз звали его "акаде­миком". Чародейство и магия деревенских прозвищ. Иногда в них прозрение, предвидение судьбы или едкая издевка над нею. Он верил, что может стать академиком, и готовился стать им, хотя это было ему совсем ни к чему: зануда с пронафталиненной бородкой, очками, рассеян­ностью и, говорят, геморроем - червяками в заднице. То ли дело шофер, тракторист, летчик. Это профессии. А академик - это не профессия - возраст. С возрастом он достигнет академика, а пока слесарь, электрик, инженер, на крайний случай.

И чтобы пройти комиссию в летное или танковое учи­лище, он накачивал мышцы и читал все печатное подряд. По утрам летом купался в реке, зимой - обтирался сне­гом, пугая кур. Летом после купания по нескольку часов кряду бросал в воду камешки, чтобы опять же мышцы росли. А в тот день еще до восхода солнца пошел вместе с отцом на сенокос. Косить ведь полезно в любом случае: развиваются и мышцы рук, и грудная клетка, и ноги. Ко всему, ему еще и нравилась эта работа. Было что-то в ней захватывающее, азарт, повелевание травами, как войском, убийственное и возрождающее.

Игра на первых два-три прокоса. Потом интерес к тому, на чем только что стояла трава. На чем же? На мху каком-то, что сам, как зеленый сок земли, на белобры­сой, болотной курчавице, похожей на жилы. И мысли, вопросы: что на чем, что из чего, зачем, откуда эта рас­пирающая землю мощь? Привязанность и разумность всего сущего на земле. Потом, правда, все это тоже про­ходит. Пригревает солнце, спадает роса, припадают оводы и слепни, остается только заведенность на работу. Не могу, а кошу, не могу, а иду, хотя уже ничего и не вижу под ногами, ничему особенно не радуюсь. И только на последнем взмахе - удивление: дошел, добил. Косови­ще в землю, пучок изнывающей на крик травы в руки. И крик - остереженье этой травы, хорошо познавшей, что такое сталь, когда ты вытираешь косу от зеленого молозива. Забота непонятная, почти материнская. Трава должна бояться стали, а она боится за твои руки, как бы ты не изрезался. Ты убийца этой травы, а забота о тебе почти материнская.