Страница 27 из 194
Покосилась на спасёнку. Нет, вы посмотрите на неё! Глазастая утопленница. Заметила! Что ещё заметила?
— Надо было платье скинуть, там на берегу? На мужа залезть?
— Ну, зачем так. Просто обнять… поцеловать… Это же так… правильно.
— Видела ведь баб во дни, когда те маются бабскими хворями? Себя со стороны видела?
Ассуна в свою очередь удивленно вскинула чёрные брови.
— Себя не видела, но представляю хорошо. То злая бываю, то веселая… Но при чем тут это?
— Простых слов не понимаешь, — продолжила Верна с ухмылкой, — знаешь, что не нужно делать, и все равно делаешь. Иной раз на стену лезешь, в другой раз посуду бьешь. Настанет конец света — не заметишь.
— Ну… — вздохнула Ассуна, — как-то так.
— А теперь представь себе существо, полностью тебе противоположное. Оно не мается болями, всегда хорошо слышит, что говорят, не лезет понапрасну на стену и всегда… всегда замечает, когда наступает конец света. Ты хочешь, чтобы их в пот и в краску бросало, как роженицу? Чтобы сослепу ломились в закрытые двери? Чтобы ржали беспричинно? Чтобы в засаде не усидели, оттого, что кровь ударила в голову?
Ассуна не смогла скрыть улыбку. Да, жена воеводы умеет расписать смешное.
— Потому и не видела слюней на берегу. И если у самой голова имеется, не станешь мужа уподоблять себе.
— Но…
— О-о-о, это будет. Конечно, будет, — Верна, усмехаясь, махнула рукой. — Поцелуйчики и что покрепче будут потом, без глаз. Остров ходуном уйдет. Так что, эти дни тебе лучше спать на полу.
Ассуна отвернулась. Улыбку спрятала. Они тут, на острове умеют развеселить.
— Хотя, должна тебе сказать, — Верна скривилась, ровно зубы холодным прихватило, — Не всегда они слышат, что им говорят. Иной раз в упор смотрит, а чувство такое, ровно мимо тебя глядит.
— Без… Без… Ты про него? Ну… про воеводу?
— Этот вообще парняга непостижимый. Про него разговор отдельный. Я про остальных. Хитрые жуки. Прикинутся дубами, глазками хлоп-хлоп, мол, не понимаю, о чем ты, милая, говоришь. А сами делают, как знают.
— Твой такой же?
— А? Не. Этот даже дураком не прикидывается. Просто смотрит мимо тебя, даже сквозь, и сама себе говоришь: «Ну Вернушка, мамкина дочка, папкина любимица, этот взгляд значит только одно — ты говори, говори, а я сделаю по-своему».
— И ты терпишь?
— Терплю? А я и не страдаю. Весело мне делается. Пришли. Баня.
У крыльца сидела бабка Ясна. Ждала. Сама в исподнице, на плечах тканый платок.
— Ма, вот получай. В лепеху раскатай, лишь бы не чихнула ни разу, не засопливела.
Ассуна широко распахнула большие медовые глаза. На берегу ручья, на опушке леса стоит небольшая постройка из толстенных бревен, крыша поката, на крыльце сидит бабка… ну как бабка… лицо в морщинах, костистое, правильное, а сама сухая, подтянутая, в руках пучок веток с сухими листьями, и поигрывает старуха пучком так, будто… сечь будет. И смотрит так же. А взгляд тяжелый, в нем весу на два топора, вроде просто смерила с ног до головы, а будто на куски разнесла, чисто коровью тушу: на-те вам голени, на-те вам лопаточки, на-те вам бошку с медовыми глазами, длинным языком, чёрной косой.
— Иди, иди, оторва, — Ясна с кряхтением поднялась на ноги, — у самой дел полно, муж из похода вернулся. Колени, гляди, не сотри.
— Не сотру, — Верна чмокнула старуху в щеку, умчалась ровно стрекоза, мало не вприпрыжку.
Ассуна было ступила на первую ступеньку, но повернулась и проводила воеводскую жену глазами. Взглядом толкала в спину, пока та не скрылась за деревьями. Что-то странным показалось, но сама не поняла, что.
— Ты заходи, не трясись. Зайдешь полуживая, выйдешь здоровая.
— Э-э-э… — спасёнка подбородком опасливо показала на веник.
— Да, — кивнула Ясна, — бить буду веником, пока не придешь в себя.
— Не надо, — Ассуна спиной пятилась в баню, — я приду в себя, обещаю.
— Точно? Не врешь? — старуха наклонила голову, прищурила глаз.
— Честное слово! Не надо бить. Так я здоровая, просто в море ослабла.
— Ладно, заходи, посмотрим на твое поведение.
Ассуна по-своему сотворила обережное знамение и нырнула внутрь. Ясна, только головой покачала.
— Боги, боженьки, нешто морской водой соображение ей выполоскали? Ничего ведь не соображает, бедняга. Шутку в чистом поле не видит.
— Безродушка, к нам купчата пристали, аж тремя ладьями пришли. А товару та-а-ам…
— От меня чего хочешь? — Сивый знаком отпустил Рядяшу и тот, мало не выронив меч, без дураков рухнул на траву. Ох тяжко с этим биться. Вроде все ухватки знакомы, как будто все хитрости наперечёт, но… хоть убейте, хоть придурком обзовите, хоть наградите славой конченного выпивохи, для которого во Вселенной цветов больше чем в радуге — сама она вовсе не цельна и нерушима, как то глаза говорят, а Сивый видит в ней сквозные дыры, через которые и порскает вокруг. Вот только что был впереди, под мечом, не будь дураком опусти клинок и празднуй победу, но через долю мгновения — за спиной, и ведь не видел того глаз! Как? Где эти тайные ходы? Ох мир, ох Вселенная, изрыты вы подобно мышиному холму вдоль и поперёк, и только одно греет душу, только одно радует — лишь Безрод их видит, лишь он вхож в эти норы. Не абы кто. И с каждым годом, проведённым на Скалистом, крепнет уверенность — невидимых ходов для Сивого становится всё больше, и делаются они всё короче.
— Пир хотят закатить для дружины, просят в гости пожаловать. Пойдём, а?
Тычок смешно тянул тоненькую шейку, бровки просительно выстроил домиком, в глаза заглядывал, согласие выискивал, или хотя бы благое расположение духа. Если найдётся таковое, ему бы только ухватиться, ровно за ниточку. Рядяша лежал на траве, тяжело дышал, и лишь затруднённое дыхание мешало ему разоржаться, чисто коню. Во всякоразных затеях Тычок — это всё равно что Безрод в бою: увидит слабину, заморочит, закружит, запутает, додавит, дожмёт и своего добьётся.
— Что, вражина, исскучался на острове? — Рядяша с натугой сплюнул, слюну еле собрал — глотку ровно суховеем высушило. — Душа веселья требует?
— Ты своё на сегодня отмахал, остолоп? Вот и не мешайся в разговоры взрослых! Ишь, взял обыкновение встревать!
— Тычок, всеми богами заклинаю, иди отсюда! Сил нет, всё болит, если ржать начну, боюсь пузо лопнет.
— Сюда для этого притащился? — Безрод отёр лоб, усмехнулся.
Остров разбили на две части — обычную, купеческую и заповедную дружинную. Землёй мерить — так един остров, торчит кусок суши из моря, и торчит себе, а та межа хоть и невидима глазу, хоть не бьёт Скалистый надвое черта, распаханная плугом, но граница осязаема настолько же, насколько бывает виден широченный овраг. Из двух воображаемых половин слеплен теперь Скалистый, и пристаней на острове тоже две, только не воображаемых, а вполне себе настоящих. Купеческая — на полуночи, сюда пристают тяжеловесные грузовые ладьи, идущие в Сторожище, Улльга же стоит на полуденном берегу, и крепость Безрод выстроил далеко от купеческой пристани. И к слову сказать такой причудливой крепости — заставные готовы были поклясться — не сыщется на месяц пути окрест. Дружина на Скалистом сидит небольшая, случись крупный набег, такой как в последнюю войну с оттнирами, в открытом бою долго не продержаться, но не ради открытой сшибки дружинные потеют каждый день, держат себя в волчьем естестве, когда сам сух и поджар, а зубы клацают так, что искры летят. Заметить врага, отправить в Сторожище весть, посадить на граппр жён с детьми, да отправить на Большую Землю — вот задача, но ведь всякое бывает, случается и по ровному идешь, спотыкаешься. Спотыкаешься и падаешь, но уж если придётся споткнуться тут, на Скалистом, шум до небес поднимется такой, что моречники целый день опуститься не посмеют, а сам при падении раздавишь стольких, что на камнях от той крови да чужой требухи цветы вырастут. Выход к берегу с полуденной стороны, там, где в скальной губе стоит Улльга, засадили настолько плотно, что пущенная стрела не летит дальше пяти шагов. Деревья, кусты, заговорённый ворожцами терновник — меж древесными стволами, сволота, разрастается так, просвета не углядишь, и не нужен ему солнечный свет — полуночные вьюны, что не боятся стужи, а наоборот, им только дай морозца да снега, за несколько лет съели все свободное пространство необходимое человеку, чтобы встать во весь рост и не сгибаясь пройти три шага. Не встанешь, не выпрямишься, не пройдёшь. Захочешь выбраться к берегу, тащи из петли секиру и руби. Руби полдня, руби день. И только островные будут знать проходы на берег, а ты маши секирой охотничек до чужих земель. «Тревога! Раз… два… пошли…» — не дай, конечно, Ратник, но если в один из дней Сивый откроет счёт, дружинные друг за другом, молча, как тени исчезнуть среди деревьев, сразу за жёнами и детьми. От домов до пристани — б е гу семьсот мгновений неспешным счётом, по пути минуешь две поляны, между ними дикую лесополосу шагов на сто. Поляны не простые, хитрые, да и поляны лишь потому, что лес — это тот непроходимый бурелом у берега, а всё остальное — лужайки, полянки, прогалинки и прочая разнотравная благодать. Подстрелить на бегу не смогут: ворожцы напряглись, почесали затылки да высадили редкие сосны-быстроспелки, и не просто высадили — положили ровными рядками по косой к черте берега. Как влетишь в деревья, бери н а косо, седлай одну из тридцати дорожек меж сосновыми стволами и бей траву пятками, насколько дыхание позволит, не жалей, новая вырастет. Незваные гости сами употеют, глаза сломают, но не летят ещё стрелы по кривой, а найдётся какой умник семи пядей во лбу, «усядется» на одну из дорожек, припустит, следом, знай себе, петляй как заяц — четыре беговых шага, скок вбок, поменял дорожку. На бегу не стреляют, а остан о вится, чтобы прицелиться — отстанет. Каждый заставный к береговому бурелому должен оставить после себя на земле шестерых захватчиков, и это по самому скромному счёту. И не просто постелить наземь шестерых, а к тому же остаться в добром здравии и слегка разозлённым — как раз настолько, чтобы оскалиться, показать врагу клыки и плюнуть наземь у очередного трупа.