Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 38

Через какое-то время Граббе и Жестяков вернулись в кабинет: хозяин шел впереди со свечой в руке, ее трепетное, прыгающее от движения пламя отбрасывало на стены и потолок огромные изломанные тени. Я притворился, что сплю, а Оля, кажется, и в самом деле опять спала.

Граббе постоял над ней, повздыхал: «Ах, крохотуля, крохотуля… даже детей не щадит треклятое время!» Отвернувшись, подошел к столу. Свеча стояла на краю, и Граббе долго, наклонившись, рассматривал чертежи.

— Продался, значит, старина? — с усмешкой спросил он. — За чечевичную похлебку? Слаб, слаб человек… Быстро они тебя в свою веру обернули! Да неужели ты веришь, что они способны строить?! Они? Помнишь: «Не создавать, разрушать мастера!»

И тут Алексей Иванович по-настоящему рассердился. Лежа на полу, в тени, отбрасываемой углом стола, я мог следить за выражением их лиц. У Граббе было ироническое, презрительное лицо, губы старались изобразить улыбку, но глаза — как темные провалы, как пустые глазницы.

У Алексея Ивановича седые усы и брови топорщились, взлохмаченные волосы над широким, исполосованным морщинами лбом стояли дыбом. Но он смолчал.

— Ну-ну! — похлопал его по плечу Граббе. — Надеюсь, когда мы окажемся на коне, ты опять переметнешься к нам? А?

И опять помолчали.

— Знаешь что, Владимир, — тихо попросил Алексей Иванович. — Забрал бы ты эти свои… реликвии… куда-нибудь. А?

— Поджилки трясутся? Страшно? — спросил Граббе и, подняв свечу, долго смотрел на меня. — И чего ты всякую тварь привечаешь, Алеша?

— Он Олину жизнь спас…

— Да? Смотри, не пришлось бы своей жизнью платить.

— Это что? Угроза? — сердито поднял голос Алексей Иванович.

Граббе засмеялся.

— Да успокойся ты, успокойся, старина. Какие угрозы?! Где же ты меня спать положишь?

— А вот здесь. Между Олечкиной тахтой и буржуйкой. Прямо плацкарта в первом классе рая. Кормить тебя нечем. Осталось только ей на утро…

На следующий день я ушел из дома чуть свет, побежал прямо к Роману. Он выслушал рассказ с чрезвычайным вниманием.

— Вот это уже серьезно, эти реликвии. Поди-ка, с динамитной начинкой… Мы уже перехватили несколько таких подарочков, все оттуда, из Питера плывут… с другого берега… Ладно. Это мы ночью приберем.

С обыском на квартиру к Жестиковым пришли после полуночи, когда мы легли спать. В комнате было темно, но сквозь ледяную толщу окон в комнату сочился чуть голубоватый лунный свет, все от него казалось призрачным, одетым туманом.

Мы проснулись от громкого стука в дверь. Граббе вскочил первым. Но был он, как показалось мне, странно спокоен.





Алексей Иванович зажег крохотный огарок свечи, отпер дверь. Вошли трое рослых ребят, ни одного из них я не знал и не встречал раньше. Они проверили у мужчин документы и потом предъявили ордер на обыск.

Граббе стоял с неподвижным, замкнутым лицом. Квартира была почти пуста, и особенно искать, казалось, негде, поэтому стоявший под роялем и прикрытый снятой со стены картиной крабовский чемодан был обнаружен очень легко. Один из чекистов вытащил чемодан из-под рояля. К моему великому удивлению, он стал очень легким.

— Чей?

Алексей Иванович молча посмотрел на Граббе, и тот кивнул:

— Мой!

Чемодан был заперт.

— Ключи!

— Потерял, — пожал плечами Граббе.

— Само собой, — сказал чекист, который возился над чемоданом. — Астафьев, ты специалист по замочкам. Ну-ка, ковырни.

Через несколько секунд чемодан открыли, он был полупустой, под бельем лежало столовое серебро, подсвечники, еще что-то. Граббе стоял по-прежнему с замкнутым лицом, но в глазах у него светилось тихое торжество. И только тогда, когда взгляд его коснулся Жестякова, в нем вспыхнула холодная, злая ненависть.

ТАК ВОТ ОН КАКОЙ, ЛЕНИН!

Среди немногочисленных документов, уцелевших во время тяжелых событий, которые мне пришлось пережить с поры моей юности, сохранился пожелтевший от времени листок: «Обращение ко всем трудящимся России». Вот я беру в руки этот драгоценный, как бы излучающий свет документ, читаю слова, с тех пор навсегда врубленные в память и сердце. Не могу не привести некоторые из них, они тогда с такой радостной и острой болью отозвались в каждом преданном Революции сердце:

«…Красные воины, дети рабоче-крестьянской России, в непрерывных боях с многочисленными врагами на десятках фронтов вы проявили чудеса храбрости и героизма, которые никогда не позабудет спасенная от капиталистического ига страна. Не всегда получая свой кусок хлеба, часто раздетые и разутые, изнемогая от усталости, не получая смены, вы шли вперед, потому что трудовая республика доверила вам свою судьбу и поручила принести ей победу. Наши враги были прекрасно вооружены, хорошо одеты, снабжены всем необходимым. Их обильно снабжали из своих запасов богачи и капиталисты богатейших стран мира, желавшие поработить трудовую Россию в то время, как бедная и разоренная наша страна не имела часто чем обуть и одеть своих защитников. Вы терпеливо сносили все лишения, хорошо понимая, что не нищая Россия виновата в ваших страданиях, а те богачи и всемирные грабители, которые подняли на нее свой меч. Слава вам, верным сынам трудовой республики, отдавшим ей свои силы и свою жизнь в самый трудный момент ее существования».

Эти слова, с которыми обратился к народу VIII съезд Советов, нашли тогда отклик в каждом сердце, в каждой чистой душе, так как почти не было в России ни одной честной семьи, не принесшей Революции своих жертв. Слова: «…и считает своим долгом воздать благодарностью за заслуги всех, кто своим потом и кровью, тяжелым трудом и терпением, мужеством и самопожертвованием для общего дела способствовал победе…» — разве эти слова не относились и к моему отцу, погибшему за Революцию, и ко многим его друзьям, разделившим его почетную и скорбную участь, и ко всем тем, кто принял смерть в боях под Каховкой и Строгановкой, на штурме Турецкого вала на Перекопе и в боях под Ишунью?

Когда я впервые прочитал эти написанные Лениным слова, чувство невыразимого волнения и горячей благодарности захлестнуло мне душу, я с трудом подавил желание заплакать. Это было в первый день съезда. Вся моя жизнь как бы мгновенно пролетела передо мной, со всеми ее радостями и болями, с друзьями и недругами, проникнутая светом Революции и верой в нее, в ее справедливость и необходимость.

Да, сколько бы лет жизни ни отпустила мне судьба, я никогда не забуду первого дня VIII съезда Советов. Рано утром мы расставили стулья для президиума, накрыли столы красным сукном, принесли из мастерской и установили трибуну, которую вчера заново отциклевали и отполировали, — было странно и радостно знать, что Владимир Ильич будет прикасаться к этому дереву рукой, что это коричневое полированное зеркало будет отражать его движения, его лицо. Мы с Петровичем, работая, не говорили об этом, но по тому, с какой требовательной внимательностью, отклонившись, он всматривался в полыхающую огнем коричневую глубину полированных поверхностей, я понимал, что и он переживает то же, что и я. Да и все рабочие, готовившие театр к торжественному открытию съезда, ходили с озабоченными и просветленными лицами, предчувствуя радость встречи с Владимиром Ильичем.

Съезд открылся 22 декабря в час дня. Зал был набит битком, даже во всех проходах между креслами сидели и стояли люди, одетые в шинели и бушлаты, в драные мужицкие сермяги и кожаные куртки, многие только-только вернулись с фронтов гражданской войны, с подавления кулацких и контрреволюционных мятежей, другие приехали с восстанавливаемых заводов, из далеких нищих деревень России.

Съезд открыл Михаил Иванович Калинин. Тогда он выглядел не таким, каким мы помним его по портретам последних лет его жизни. Молодой и порывистый, и глаза за стеклами очков — веселые. Когда после его первых слов сводный духовой военный оркестр заиграл «Интернационал» и люди в зале встали и словно окаменели, никогда не испытанный раньше восторг охватил меня, будто только в тот миг до меня полностью дошел смысл нашей победы, словно все, что случилось раньше, только подготовка к этому торжественному дню.