Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 27



Весной плодовые сады зацветают, и запах деревьев проникает во все щели домов Девоншира. Садовники гнутся в садах, копая потную землю. Грушевые деревья осыпаны белым цветом, точно хлопьями снега. Битюги везут садовую кладь. И в розовом цвету стоят яблони.

А осенью яблони тяжелеют, как на сносях женщины, и плоды тянут ветви к земле. Вот, сок земли, ушедший в желтые и красные яблони, бродит в сидре, делать который мастера девонширцы. Он оставляет поздний свет и веселье в окнах дома с гербами и заставляет землекопов, садовников, конюхов размахивать и стучать оловянными кружками в кабаке «Сады Девоншира».

Мы прожили в уличке Лорри, в Лондоне, в Англии, шесть лет. Весна 1917 года принесла вести о бурях в России. И вещи квартиры, еще не успев обжиться с нами, были распроданы. Я раздарил свое детство — футбольный заплатанный мяч, альбомы, гербарий…

Пароход шел по Темзе, темной, взбухшей от ливня. Я стоял на палубе у борта. Пассажиры спрятались в улья кают. Руки мои вылезали из рукавов. Я смотрел на реку. Черные угольщики плыли по Темзе в безлиственном лесу мачт, кранов, труб. Океанские пароходы стояли у пристаней. Ист-Энд неутомимым пятном шел влево, серый, запутанный. Я смотрел на уходящие берега, Лондон, Англию.

Там, в домах, сгрудившихся вокруг кирпичной церковки, в душной школе и во дворе ее, где английские мальчуганы играли в лапту, там, на искривленных уличках, куда забредал худой сендвичмен в котелке и где стоял у зеленого сапога Эким, я научился тому языку, на котором написано «Путешествие Гулливера» и «Утопия» Мора, и «Происхождение видов» Дарвина, и «Песнь о рубашке» Томаса Гуда. Вот уже скоро сто лет, как поет рту песнь швея, согнувшись над полотном.

Там, у сверкающих витрин Пикадилли, где я гулял с отцом по праздничным дням, я научился тому языку, на котором написаны «Десять дней, потрясшие мир» и на котором предатель Виль Крукс, лидер докеров, когда была объявлена война, первый затянул в парламенте гимн «God save the King».

Ламаншский туман скрыл от меня землю.

И я думал: Англия позади, она умерла.

Но Это было младенчество моей Англии.

«Конторщик знающий английский язык»

Мне семнадцать лет. Вот уже год я в России. И слова улички Лорри и садов Девоншира все глубже прячутся в мою память. А было время — они ворвались в мою речь неодолимой ватагой, сцепились с русскими и пядь да пядью одолевали их. Так жесткие англы, пришедшие на остров Британию, смешали язык бриттов. И побежденные слова, как моллюски, каменея, шли на дно памяти…

Отсутствие работы заставляет меня слоняться по городу.

С утра я брожу по базару, где неумолчно стучат деревянные молотки жестяников-кустарей; они точно осуществляют сказочную китайскую казнь — стуком. Согнувшись в три погибели, сидят у стен портачи, друг против друга, сверкая иглами, точно оружием. За их тощими спинами громоздятся лавки с коврами, тканями, персидскою снедью. Нищие палками колотят о камни, выкатив глада, как ослепленные птицы. Здесь гниет феодально-кустарная Азия, восхищающая людей в крагах и стетсонах и с цейеовскими биноклями в футлярах через плечо.

Сбросив с плеч веревочное ярмо, сидят на земле персы, переносчики тяжестей. Простодушные, они грезят, как бы скопить немного туманов и уехать за море — к рисовым полям Исфагана, к хлопковым нолям, к степным рекам, текущим в соленое озеро Урмия. Ведь скоро весна, на поля выпустят холодную воду, покрытую пеной, пригоршнями будут бросать в воду рис, и взойдут высокие стебли, иной раз с девичий рост, темнозеленые листья которых широки и по краям шероховаты..

Я иду к морю, на приморский бульвар.

Апшеронская зима, без снега, без льда, она похожа на осень севера. Зеленые скамейки бульвара блестят сыростью, норд морщит лужицы и сушит асфальт. Заколоченная купальня стоит среди моря, голая, одинокая. Мертвы пароходы у пристаней, и редок дым заводского района.

Черномазый мальчишка бежит босиком, шлепая по лужам. «Газет, газет!» — кричит черномазый, размахивая газетами. Я останавливаю его.

На первой странице генерал Томсон витийствует:

«Русский народ! В момент торжества мы не забываем услуг, оказанных Россией делу союзников в первые годы войны. Как можем мы вернуться домой, не восстановив прежде порядок в России? Но у нас нет намерения оставить за собой ни единой пяди земли русской. В этом мы торжественно клянемся перед русским народом».

Черномазый бежит назад и криком своим отрывает меня от газеты. Я вижу море, брызги, летящие через бруствер набережной, снова пароходы у пристаней. Я различаю серые комки на палубах — брезент на орудиях, выжженный солнцем Персии, Индии, Месопотамии, и флаг корсара на «Президенте Крюгере», флаг Великобритании.



Золотые горы сулит нам газетка. С развязностью коммивояжера разворачивает генерал прейскурант своей фирмы. Это — месиво из географии, экономики, жульничества. Оказывается, оккупанты — наши друзья. Нам обещают: итальянские ботинки, голландский какао, модные французские шляпы, аргентинское мясо, английскую мануфактуру, — все, чем бедны сейчас Россия и город Баку.

Разумеется, для этого мы должны вести себя хорошо. И, конечно же, «всякий стачечник или большевик, или лицо, подстрекающее к стачке или волнению», подлежит немедленному суровому наказанию, вплоть до расстрела.

Время обеда уже позади, но желудок мой пуст. Он дает о себе знать, его не убаюкать колыбельной песнью генеральских посулов. Я прощупываю карман — опять носовой платок, снова перочинный нож. И все. Это потому, что боны с каждым днем падают, а новых достать негде. Чурек на базаре с каждым днем темнеет и дорожает, перс-харчевник больше не улыбается, завидев меня, не вылавливает для меня ароматное варево из пузатого медного чана. И квартирная хозяйка злобно хлопает дверью.

Верно, у меня есть надежда — Сергей. Но он бывает в городе только раз в неделю, в четверг, послезавтра, и, значит, надо запастись терпением, надо ждать. Я снова увязаю в липкой тине газетки, читаю вразброд, перечитываю. На последней странице — среди мебели, кормилиц, пропащих собак — я натыкаюсь на объявление:

«Нужен конторщик, знающий английский язык».

Адрес и фамилия — Твид.

«Английский язык?»

Радость зажигает меня. «Метрополис», изъеденный оспой, встает в моей памяти, кирпичная церковь, зеленый сапог. Ну, конечно, я знаю английский язык. Ну, а конторщик? Мокрый ветер влетает за воротник, злою струйкой ползет по спине. Нет, я не конторщик…

Но вдруг мной обуревает решительность.

«Глупости, — решаю я, — все очень просто».

И вот, я спиной к морю. Ботинки мои стучат по камням, адрес шевелится в моей голове и фамилия: Твид. Улица Миссий в Пекине в кольце каменных стен с бойницами для митральез, сеттльмент Шанхая, белый квартал Калькутты, посольские виллы в Гулахеке у Тегерана, кукушечьи выводки в чужих гнездах, я вижу вас, памятью приближаясь к дому, где живет мистер Твид. Вижу стальной плющ проволок, вьющийся вокруг ваших парков, домов, часовых у железных ворот, мешки из-под канадской муки, начиненные грузным песком, черепашью розвальцу броневиков, желтые шлемы.

Вот он дом, где живет мистер Твид, где живут оккупанты, вот их дома. Часовой неподвижно стоит у подъезда, в желтом шлеме, как гриб, ли-энфильд к ноге. Я подхожу к двери. Жесткий ли-энфильд преграждает мне путь. Куда ты? — вопрошает винтовка.

— К мистеру Твиду, по объявлению, — говорю я. Мой ист-эндский акцент избавляет меня от дальнейших вопросов.

— Второй этаж, вправо, — выплевывает гриб мне вдогонку.

Дверь отворяет горничная.

— Да, мистер Твид дома. Пройдите сюда, обождите.

Вот мистер Твид. В сером костюме, сухощавый, лет сорока трех. В углу рта тонкая трубка. Шерлок Холмс лениво встает с дивана, где скрипка и шприц, идет навстречу клиенту. С такой силой мистер Твид напоминает Шерлока Холмса.

— Я пришел по объявлению, — говорю я.

Твид останавливает на мне взгляд оценщика. Кажется, будто он кладет меня на ладонь, как портсигар, как часы, принесенные в сумрак ломбарда тяжелой минутой, взвешивает. Мы обмениваемся несколькими малозначительными словами. Он свободно говорит по-русски, но быстро переходит на английский.