Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 108

— И все же, — притворно вздохнув, продолжал Хабибулла, — несмотря на несомненные достоинства пьесы, есть в ней ряд моментов, с которыми я никак не могу согласиться.

Кто-то нетерпеливо спросил:

— Какие же это моменты?

Хабибулла глубокомысленно помолчал в поисках нужных слов. Еще с год назад он пустил бы в ход все средства, какие были в его власти, чтоб не допустить «Севиль» на сцену, и, возможно, добился бы своего; теперь же оставалось лишь сдержанно и осторожно ее критиковать.

— Ну, взять хотя бы, к примеру, третий акт — эпизод ухода Севили от мужа, — вымолвил он наконец. — Вы помните, что на вопрос Балаша, куда Севиль от него уходит, она отвечает: «На улицу! На панель! Я буду ночью продавать свое сердце, с тем, чтоб днем питать свой мозг!..» И как же реагирует на эту, по меньшей мере странную декларацию девушка Гюлюш? Она напутствует Севиль, говоря: «Желаю тебе удачи!» Проходят годы, в четвертом акте Севиль раскрепощена, и вот она рассказывает Балашу об этом трагичном периоде ее жизни. И что же получается по пьесе?.. — Хабибулла сделал паузу и патетически воскликнул: — Тернистый путь уличной женщины — вот, оказывается, чему обязана наша азербайджанка своим раскрепощением! И хороша же эта девушка Гюлюш — по замыслу автора положительный персонаж, — если она толкает приличную замужнюю женщину на такой путь.

Стоя поодаль, Баджи слушала и удивлялась: так не понять смысла пьесы, так его исказить!

Она обрадовалась, когда Виктор Иванович возразил Хабибулле:

— Слова Севили о ее жизни на улице нужно понимать глубже! Ведь Севиль говорит их человеку, который продолжает считать ее своей женой, пока еще не освобожденной по шариату от супружеского долга и обязанностей, человеку, причинившему ей столько страданий, своему врагу, чести и мужскому самолюбию которого она наносит жестокий удар этими словами о своей жизни на улице.

Хабибулла усмехнулся:

— Слишком сложное толкование, уважаемый художественный руководитель! Смею вас уверить, что наша азербайджанская публика, не искушенная в подобных тонкостях психологии, понимает эти слова Севили, равно как и напутствие Гюлюш, прямолинейно.

Он подчеркнул слова «наша азербайджанская»: пусть чужаки не суют свой нос куда не следует! О, если б мог он напрямик, со всей полнотой мысли и чувств высказать все, что скрывалось за этими двумя словами!

В спор вмешался Гамид:

— А если даже и так, как вы, Хабибулла-бек, говорите о наших зрителях, — спросил он с вызовом, — неужели было б правильней, если б Севиль подчинилась Балашу, осталась бы у него жить по стародедовским обычаям, влачила бы животную жизнь, соблюдая то, что вы, по-видимому, считаете нравственной чистотой и невинностью?

— Но согласитесь, молодой человек, что путь на улицу, который благословляет Гюлюш… — Хабибулла, не договорив, развел руками, словно незачем было доказывать то, что и так всем ясно.

— Да поймите же вы, что не на этом мрачном пути желает Гюлюш удачи бедной Севили! — с досадой воскликнул Гамид. — Автор сгустил краски и этим внес элемент драматизма, который восстанавливает зрителей против мещанина-мужа, против пошлости, грязи насквозь прогнившего старомусульманского общества, против семейных устоев мусаватской интеллигенции! Мне думается, что устами Гюлюш автор хотел сказать, что если б азербайджанке для подлинного ее раскрепощения пришлось бы пройти часть жизни даже через очень страшные испытания, подобные позору падения, то и в таком случае не следовало бы останавливаться перед ними. И еще мне думается, что, по мнению автора, жизнь Севили с Балашем, хоть и под семейным кровом, ничуть не счастливей, ничуть не нравственней, чем участь так называемой женщины с улицы.

Баджи невольно кивнула. Разве не бывало так, что сама она, запертая Теймуром на замок, завидовала тем женщинам с накрашенными щеками и подведенными глазами, прохаживавшимся у задней ограды садика, известного в городе своей дурной славой?

Но Хабибулла не склонен был соглашаться с Гамидом.

— Странная и чуждая азербайджанской культуре философия! — произнес он, пожав плечами.





— Ошибаетесь, Хабибулла-бек, совсем не чуждая и ничуть не странная! Просвещенные люди Азербайджана всегда придерживались подобных взглядов. Наш видный прогрессивный писатель Мамед Кули-заде — разве не доказывал он на страницах журнала «Молла Насреддин», что положение женщины-затворницы в мусульманском обществе не менее позорно, порочно, греховно, чем положение женщины с улицы? Такая позиция имела огромное полемически действенное значение для раскрепощения женщины, и пьеса, которую сегодня наш театр показал, продолжает эти смелые прогрессивные традиции.

«Умница, умница наш Гамид! — восхищалась Баджи. — Крепко же он разделывает этого противного очкастого всезнайку!»

Хабибулла и впрямь был приперт к стене. Но не так легко было заставить его признать свою неправоту. Сделав озабоченное лицо, он с притворной тревогой в голосе спросил:

— А не кажется ли вам, товарищи, что пьеса во многом повторяет ибсеновскую «Нору»? И тут и там женщина, не поладив с мужем, покидает его и родной дом; и тут и там поступает она так во имя так называемой свободы личности; и тут и там автор стоит на стороне своей героини, сочувствует ей, любит ее?

— Ну и что ж из этого? — спросил кто-то из актеров, не понимая, куда клонит Хабибулла.

— А вот что… Пьеса «Нора» была вполне уместна полвека назад в буржуазной Норвегии, где права женщины были ограничены. А у нас, в современном Азербайджане, где советская власть провозгласила женское равноправие, раскрепостила женщин, привлекла их к участию в социалистическом строительстве, «Севиль» вновь поднимает вопрос, уже давно решенный жизнью, и этим самым как бы ревизует его. Боюсь, что автор в своей проповеди недалеко ушел от того, к чему полвека назад призывал буржуазный индивидуалист Ибсен… — Хабибулла покачал головой.

Баджи слушала, и все в ней негодовало: так говорить о замечательной пьесе «Севиль», так ее чернить! Как напоминал он сейчас слепца, который обращает глаза к солнцу и не видит его!

Еще минуту назад единственным желанием Баджи было избежать встречи с Хабибуллой. Но сейчас, взволнованная, возмущенная услышанным, она шаг за шагом, сама того не замечая, приближалась к спорящим.

Хабибулла продолжал ораторствовать. Баджи не выдержала:

— Далеко не все обстоит у наших женщин так прекрасно, как вы, Хабибулла-бек, рисуете! — воскликнула она.

Хабибулла обернулся. Увлеченный спором, он до этого не видел Баджи. Небрежное удивление, какое она обычно в нем вызывала, когда отваживалась вступать в спор, сейчас вдруг дополнилось раздражением и злобой. Что ж, он нанесет ей крепкий ответный удар, выставив ее в глазах товарищей глупой выскочкой и политической невеждой!

— Далеко не все обстоит так прекрасно, говоришь ты? — переспросил он с притворно мягким укором. — Да ведь само твое участие в нашей беседе опровергает твои слова, наглядно показывает, как глубоко ты неправа! Я знаю тебя, Баджи, с давних лет, девочкой. Я помню твою прошлую жизнь, извини меня, жизнь темной, забитой женщины азербайджанки. А вот сейчас ты стоишь перед нами с открытым лицом, как равная, ты — профессиональная актриса родного азербайджанского театра. Вспомни, мой друг, прошлую свою жизнь и сравни ее с теперешней!.. — Лицо Хабибуллы приняло умильное выражение. — Грех, грех нашим женщинам азербайджанкам обижаться на советскую власть! — завершил он с пафосом.

Баджи усмехнулась: это он, Хабибулла-бек, разъясняет ей, какая у нее была жизнь в прошлом, осмеливается ее упрекать, что она с советской властью не в ладах? Хватает же у него бесстыдства! Следовало бы ответить этому наглецу по его заслугам!

Но Баджи сдержалась: слишком радостен был этот вечер для театра, для всех присутствующих, чтоб омрачать его злыми спорами, ссорой. Она лишь сказала:

— Я — это еще не все!

— А твои подруги по работе — Телли-ханум и другие молодые женщины, — разве им есть на что обижаться? — возразил Хабибулла.