Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 53

Весеннее солнце стояло высоко.

Варвара шла по коридору мимо горшков с зеленью, тянувшейся к солнцу, оборачивалась, улыбалась Лизе. Непривычную свежесть ощущала она в голове и горячее материнское чувство в своем сердце. Лиза, приподымаясь в плетеном кресле, махала ей рукой.

В вестибюле Варвара взглянула на себя в зеркало,

Высокая женщина в новом синем платье взглянула на нее. Лицо женщины имело землистый оттенок, какой бывает у людей, долго лишенных свежего воздуха; были на нем морщины. Темные волосы ее перебивались сединой. Это было лицо немолодой простой женщины, испытавшей жизненные невзгоды. Но глаза были молоды, полны надежды.

1939 год

ЛЕЧЕНИЕ РУКИ

Я не раз наблюдал за работой матроса Гуцая — любо было глядеть на этого молодца.

Он в момент выполнял любую команду тралмейстера. «Вира!» — едва успевал тот крикнуть своим хриплым простуженным голосом, а Гуцай — руками, ногами, крючьями — уже волочил через борт истекающее водой шпагатное тело упрямого трала. «Эй, трави!» — едва пролетало в воздухе, а Гуцай уже вываливал за борт пустую, обмякшую сеть. Он был первой рукой в счастливом почине и надежным резервом при неудаче.

Роста он был огромного и при этом красив. Белокурые волосы курчавились над его молодым, задорным лицом, глаза были быстрые, беспокойные. Он носил на макушке вязаную красную шапочку с помпоном, которую выменял, по его словам, не то у матроса с французского тралера, не то у земляка, севастопольца. Она приросла к его светлым кудрям, и среди кучки людей, воюющих с тралом, Гуцай выделялся как яркий цветок.

Однажды его подозвал к себе капитан и сказал:

— Мы тебя хотели списать с судна еще на берегу. Но, принимая во внимание...

— А я чего сделал? — дерзко прервал капитана Гуцай, вскинув голову. Красивые серые глаза его заблестели зло и заносчиво. — А я чего сделал? — переспросил он настойчивей, точно желая вызвать капитана на ссору. — Хвосты, что ли, кому из нашего цирка вырвал?

— Ты смотри, Гуцай, — сказал капитан, взглянув на него строго и холодно, — не распускай себя. Ни к чему это. Можешь идти.

Гуцай с притворным недоумением вздернул плечами и повернулся.

Меня удивил суровый тон капитана.

Но вскоре я узнал, что сей яркий розан, Гуцай, обладает шипами.

Гуцай не щадил своих сил, работая с тралом, но стоило сети и распорным доскам скрыться в холодной морской глубине, как он преображался. Ящики, полные бьющейся рыбы, ожидали его, — шкерить полагается немедленно, до того как появится на рыбе тусклый, мертвенный налет, — но Гуцай, казалось, не замечал их. Он отходил к полубаку, вытаскивал трубку из толстых ватных штанов, не торопясь, закуривал.



Матросы дружно шкерили рыбу, и ножи их сверкали в воздухе, как сабли. В ящик летели отрубленные рыбьи головы, а за борт — хребты, требуха, и следовавшие за кормой белокрылые «глупыши» жадно выхватывали из воды отбросы. Густая тресковая кровь струилась по деревянным настилам. Матросы окунали обезглавленные рыбьи тела в бочонки, наполненные соленой, смешанной с кровью водой. Затем терли распластанные рыбьи тушки, как прачки, — овальными жесткими щетками.

А Гуцай, стоя в сторонке, потягивал трубку да глядел на глупышей.

Ибо — казалось Гуцаю — работать при трале, спускать, подымать его — дело матросское, настоящее, а шкерить рыбу, убирать «утиль» — дело бабское и незавидное. Он проповедовал вслух нехитрые свои мыслишки и волынил, стоя на шкерке и утиле. Он был быстр на слово, нередко пробавлялся враньем о своих прошлых успехах, осыпал насмешками окружающих. Если видел он, как матросы чинят старенький трал, он бросал им в лицо: «Эй, рвань Парижа, в лохмотьях сердце!» Салогрей ли выползал из своей адовой кухни подышать свежим воздухом, он задирал его: «Букет моей бабушки, здорово пахнешь!» Шкерщиков он называл с презрением: «трескорезы».

А окружающие как смотрели на поведение Гуцая?

Кое-кто, взвешивая взглядом красные молотоподобные руки Гуцая, подобострастно улыбался его остротам и россказням. Кое-кто относился к нему снисходительно, иной — пренебрежительно. Кое-кто щурил глаза и отворачивался от его пустых слов, как от пыльного ветра. Старший механик Клауманс (образец аккуратности: «каждый день надо бриться») не выносил его. У большинства Гуцай вызывал чувство досады, неодобрения.

Траулер «Коммуна» брал в ту пору большие подъемы — по пять-шесть, а то и больше тонн рыбы, — рыба наполняла множество ящиков, и рук едва хватало на шкерку, засол, уборку. У нас было всего тридцать восемь пар рук. Они лопатой загребали тяжелый шпицбергенский уголь, кормили им жадные топки и шуровали железными шестами гудящее неугасающее пламя. Они заботливо вытирали натруженные запотевшие части машины тряпкой и паклей. Они вращали дубовое солнце штурвала и хрупкие части секстана. Они опускали лаг на каменистое или песчаное дно; они выстукивали в радиорубке, на морзе, аритмичные мелодии, и те проносились над морем, от края до края, как птицы. Они в камбузе, перед пышащей жаром плитой, большой ложкой мешали уху в котелке, сыпали крупнозернистую соль.

Руки у нас были в цене! И она подымалась, эта цена, при каждом подъеме богатого трала. Вахта, теснимая рыбным потоком, не успевала справляться с работой, и капитан давал ей в помощь подвахту. Даже мои непривычные руки оказывались нужными. Вооруженный особой палкой с острым наконечником, я перебрасывал с палубы в люк на перемол тресковые головы.

В паре со мной работал Бажанов.

По специальности он был ихтиолог, рыбовед. Он был направлен в Баренцево море научным институтом для исследования путей движения трески, и вот уже год качался на траулерах. В последнее время он плавал на «Коммуне» и думал остаться здесь до завершения работы. Его звали Давид — так назвали его родители в честь царя Давида, о чем он сообщил мне с усмешкой.

За его роговыми очками искрились сметливые, быстрые глаза.

На траулере он являл собой весьма забавное зрелище. Крохотный — мальчик с пальчик, — он по грудь утопал в морских сапогах. Нож корсара в ножнах, большие роговые очки, вечное перо, торчащее из бокового кармана френча, значок комсомольца, портняжный сантиметр на шее неизменно украшали его. К моменту подъема трала он всякий раз настораживался, и, когда падал в ящики трепещущий серебристый ливень рыб, он переступал невысокие стенки ящиков и утверждался на шевелящейся куче рыбы.

Он ловким движением вылавливал нужных ему рыб, с повадкой портного измерял их сантиметром и записывал обмеры в книжку. Некоторых он взрезал своим корсарским ножом, извлекал их желудки, умело раскладывал их в бочонки и банки и заливал формалином. Он покидал пустеющий ящик счастливый, будто старатель, намывший ковш с золотом.

Однажды, желая похвастать своими богатствами, он потащил меня на корму, где в укромном местечке, покрытая брезентом, находилась его анатомичка. Здесь было скопище банок, склянок, бочонков. А в деревянных бочонках — придавленные дощечками с грузами, будто соления в добром хозяйстве, огурцы или грибы, — лежали желудки трески. Он оглядывал свои бочонки с хозяйской гордостью и прижимал их к груди с материнской нежностью.

Помимо своей основной работы, Бажанов вел судовую стенную газету «Коммуна». У него был меткий глаз наблюдателя и быстрое, острое перо корреспондента. В его статьях под броскими названиями соседствовали: суровая правда врача-диагноста, охотничья хитрость следователя, негодование праведника. Бажанов писал своим вечным пером на узких длинных полосках бумаги, пугавших всех нечестивцев на траулере, как приговоры суда. Он отдавал газете немало сил и времени, и она всегда была свежей и действенной.

Ко всему, Бажанов был, так сказать, вольнопрактикующим врачом нашего траулера. У него хранились ключи от аптечки, засаленный томик «Оказание первой помощи», и, не в пример самобытным суровым эскулапам, он обладал неким сводом здравых медицинских познаний и навыков. Он был в почете у экипажа за уменье орудовать с человеческим желудком не хуже чем с рыбьим и за радикальный метод вызволения столь прекрасного создания, как человек, из цепей тошноты, от головной боли, от мрачности мировоззрения по причине сильных береговых излишеств.