Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 53



БОГИ

1

Боги, боги окружали меня, как дикаря. Едва утренний свет проникал в мою детскую, я вставал и брал с этажерки бархатный синий мешочек. Я извлекал из него два крохотных ящичка, обшитых черной телячьей кожей, обвитых длинными узкими ремешками. Ящички назывались по-еврейски «тефилин», и в них, я знал, находятся четыре отрывка из библии.

— Навяжи их на руку твою, и да будут они вожатым между глазами твоими, — произносил я каждое утро слова молитвы, согласно закону дедов моих и прадедов.

Я целовал деревянные ящички и прикреплял их к сердцу и голове ремешками — холодными, тесными, черными. Я стоял опутанный ремешками, словно факир священными змеями.

Мне шел тринадцатый год, и близился, значит, по закону евреев день моего совершеннолетия.

Детство, прощай!

Еще так недавно был я маленьким мальчиком, робкой тенью отца (как мне объясняли), нежной веткой стволистого крепкого дерева. За добродетель отца бог награждал меня, а за грех его — карал и мог умертвить. Но теперь — прощай, детство! — я сам протяну возмужавшую руку за щедрой наградой за свою добродетель и сам получу суровую кару и, может быть, смерть за-свой грех.

Родители мои, правда, были не слишком религиозны. Полторы тысячи верст и два десятка лет, прожитых на Кавказе, отдалили родителей от тесного мира их родины, от старых, косых синагог и остудили в них жаркую веру предков. Бывало, перед пасхой пламя сжигало в печи деревянную ложку с крошками хлеба — символ, что в доме не осталось ни крошки квашеного (так требовал еврейский закон), меж тем как в кладовке, едва прикрыв салфеткой свою наготу, бесстыдствовал пышный, сладостный русский кулич.

Мы же, дети, подавно спутали всех богов.

Нам было всё равно! В гостях по праздникам с равным усердием и с достойным примера свободомыслием поедали мы наперченную еврейскую рыбу, сладкую русскую пасху, жирный, в честь мусульманского курбан-байрама, шашлык. В языческой резвости нам было всё равно, где кружиться и, топотать — вокруг свитка ли торы, в мерцании елочной ли мишуры, вокруг ли костров, колеблемых ветром в мартовские ночи в мусульманский праздник новруз.

Казалось бы: какое значение мог иметь день совершеннолетия в нашей семье?

Но в том-то и дело, что день этот, считали евреи, имеет особенный смысл: ведь именно в эту пору, в тринадцать лет, мужество окрыляет отрока и отец обретает взрослого сына. Слишком цепки вековые традиции и заманчивы радостные, хоть и не без дымки печали, слова избавления, которые в этот день произносит отец, глядя на необычно серьезного сына: «Благословен будь, господь, что ты избавил меня от него».

День совершеннолетия решено было пышно отпраздновать.

Детство, прощай, прощай!

В мою круглую, стриженую, еще детскую голову спешили втиснуть дух божеской мудрости. Ко мне был приглашен законоучитель — тощий, с разлитой желчью еврей, в целлулоидном, лимонного цвета воротничке, с усами и пальцами, пожелтевшими от табака. Желтый, забавный еврей! Ненависть ко всему нееврейскому составляла смысл его жизни. Он готовил меня ко дню торжества — к публичному чтению в синагоге главы из пятикнижия Моисеева и главы из Пророков. Оно должно было свидетельствовать о первой ступени моей духовной зрелости.



Но эта первая ступень не представлялась моему законоучителю завидно высокой и достойной талантов его ученика. Озарить меня блеском учености в глазах окружающих должна была особая речь, которую мне предстояло, по его замыслу, произнести перед избранными гостями. Темой этой речи мой целлулоидный учитель избрал божественную справедливость. В ней, я помню, главную роль играл слепой Самсон, отомстивший своим врагам, филистимлянам. Мы нарезали лоскутья цитат из библии и талмуда и белыми нитками иудейской софистики сшивали пеструю ткань моей речи.

Прекрасные солнечные дни стояли в ту весну в нашем южном приморском городе. Когда раскрывали окна, ветер и солнце врывались в комнаты, насыщая их запахом моря. Я стоял у окна, связанный молитвенными ремешками, как узник. Я видел море, длинные пристани «Русского пароходного общества», таможню, дымки пароходов и голубые паруса у горизонта.

Как мне хотелось сбросить с себя черные тесные ремешки!

Идя в гимназию, я проходил мимо большой соборной мечети. Я задирал голову, глядя на статные ее минареты, балконы с карнизами. Я останавливался перед порталом, украшенным растительным и геометрическим резным орнаментом и завитушками хитрого арабского шрифта.

Если позволяло время, я оставлял ботинки на пороге и погружался в прохладный сумрак мечети. Поодаль друг от друга стояли на коленях молящиеся мусульмане, отбивали поклоны, на долгие минуты лицом припадали к полу, устланному коврами.

Здесь были торговцы посудой, неторопливые менялы, владельцы лавок, набитых рисом и персидскими сушеными фруктами. Здесь были тугие на ухо жестянщики, сменившие на тишину мечети неумолчный стук деревянных своих молотков, плющащих жесть. Здесь были близорукие портняжки и сапожники с большого базара, лепившие свои жалкие обиталища-гнезда в нишах известняковых домов, как ласточки, и теперь покинувшие их ради священных пространств мечети. Здесь были обожженные солнцем лоточники, пришедшие на миг от грязи и низменного гомона базара к чистоте и благоговению.

Я знал этих людей — лавочников и ремесленников с майдана — майданщиков, как их называли. Я знал, о чем они сетуют, и понимал их шепот, когда они бились твердыми бритыми лбами о шелковистую гладь кубинских, шушинских ковров.

— Бог посылает дары кому хочет, без счета, — шептали торговцы. — Бог позволяет прибыль с торговли, — возглашали они слова из корана.

— Райский сад и шелковые одежды будут наградой всем терпеливым, — только таких любит аллах, — утешали себя, закрыв глаза, портняжки, сапожники, медники.

Я знал, когда у мусульман Новый год, и в канун праздника, едва скрывалось за горой вечернее солнце, с восхищением слушал ружейную и револьверную трескотню в честь наступления Нового года. Я знал, когда у них радостный праздник «мавлид» рождество Магомета, и когда «мухаррем» — месяц печали и плача, в который нельзя брить бороду и голову, ходить в баню и начинать дела. Я знал, когда у них сорокадневный злой пост «ураза», запрещающий до наступления тьмы проглотить даже крошку хлеба или каплю воды, и когда у них веселый, сытный праздник байрам.

Но больше всего меня поражал праздник-траур «шахсей-вахсей» в честь имама Хуссейна, павшего за веру вместе с семьюдесятью своими приверженцами. В этот день людные процессии бродили по городу, разыгрывая мистерии из жизни святого Хуссейна. Участники, в черных длинных рубахах с овальными вырезами на лопатках, непрестанно и мерно ударяли по ним особыми металлическими кистями, превращая лопатки в две кровоточащие раны.

В процессиях было не так много ремесленников и почти не было лавочников и богатых торговцев. К чему было им бродить под лучами жаркого солнца, в песчаной желтой пыли, калеча металлом свои тучные спины, засоряя глаза? Ведь коран разрешает нанять вместо себя бедняка! И я видел, как нищие толпы таких наемников-магометан, ради земных и небесных благ их хозяев, опаленные солнцем, полуослепленные от пыли, колотили по своим тощим лопаткам железными кистями.

Одного из наемных факиров я знал — это был лодочник Мухтар. Обычно его можно было видеть снующим по шатким мосткам лодочной пристани. Мухтар был бос, на нем были серые холщовые брюки, подвернутые до колен, в руках — багор или жестянка для вычерпывания воды.

Лодочная пристань и лодки принадлежали Мусе Краснобородому, усердному посетителю старой Мектеб-мечети с круглым куполом. Муса был ленив и хитер. Он не ошибся, доверив командование своей деревянной флотилией Мухтару, — тот относился к лодкам с нежностью и заботой, точно к живым существам.

Мухтар напоминал мне пастуха, а его лодки — стадо. Действительно, деревянное стадо с утра разбредалось по водной равнине, вздымалось на гребни волн, как на пригорки, скрывалось за пристанями, баржами и пароходами, как за кустами и перелесками, и поздно вечером, сытое, усталое, возвращалось домой. Мухтар пересчитывал своих питомцев, будто пастух, загоняя в хлев стадо, и торопил их багром, как бичом.