Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 52



Пролетели над селом, над родным Ванюшкиным селом. Шестьсот дворов в его селе. Он знал их наперечет: каждое утро приходит на край села, хлопает кнутом, чтобы бабы выгоняли скот, приходилось и обедать почти в каждом доме — такой порядок у пастухов. Они нанимаются пасти скот с приварком — обедают по очереди у хозяев. Разные бывают хозяева, одни непременно щами с мясом накормят или наваристым картофельным супом, другие квасом с хлебом отделаются. Вон крыша красная, железная. Это дом Моти Марковой. Жадная баба — квасом с картошкой в мундире потчевала, как будто у нас этого добра нет. А тот дом, дедушки Воробышка, всегда открыт настежь: ветрам и людям. Заходи, народ, четвертинку принесешь — гульнем на здоровье. А этот, на отшибе, под соломенной крышей, — Ванькина изба. Может, отец или мать выйдут, взглянут из-под руки на самолет, в котором летит их сын Ванька Крапивин. Нет, кажется, не вышли. Жаль.

Летчик сложил в крест руки над головой. Это, как догадался Ванька, наверное, означало, что идем на посадку. Да, самолет, планируя, пролетел над площадкой, с которой стартовал, сделал разворот, стал снижаться. Колеса и костыль одновременно коснулись луга, и самолет побежал по неровному грунту. Остановился, замер.

Летчик снял шлем, повернулся к Ваньке, спросил:

— Жив?

— Жив! — ответил Ванька и стал отстегивать ремни. — Ну и ладно!

Вылезли из кабины. Летчик насторожился, пристально посмотрел на Ваньку:

— Слушай, хлопец, почему у тебя штанишки мокрые?

Ванька схватился за штаны, пощупал, рассмеялся:

— Сухие.

...Прошло время. И однажды, вот так же посадив Ваньку в самолет, летчик увез его с собой в город, где был настоящий аэродром с взлетно-посадочной полосой, ангарами, мастерскими. Здесь Крапивин и прошел школу учлета. Тот же летчик Алексей Рудаков, как потом узнал его имя Иван, учил Крапивина летать, выписывать в небе сложные фигуры.

Теперь Иван сам летал в родное село, возил «пошту» землякам. И однажды даже прокатил на самолете старенького деда Воробышка...

Потом военное училище, скоростные самолеты-истребители, фронт. Сколько пришлось пережить за эти годы, годы войны! Были и горечь отступления, и гибель боевых друзей... Но была и радость победы. Радость большая, необъятная.

От пуль и снарядов Крапивина несколько фашистских летчиков нашли себе могилу. Потерял и Иван Крапивин своего друга и наставника — Рудакова Алексея Дорофеевича. Он был командиром его эскадрильи. Горька утрата, невозместима. Но что поделаешь — война. Как сейчас, помнит Иван — разгорелся бой над Можайском. Немцев — десятка два, а наших — всего девятка. Рудаков ее возглавлял. Разбил он всех на пары, приказал прикрывать друг друга и внезапно атаковать немцев со стороны солнца. Сам он выбирал более трудные цели. Срубил одного фашиста, другого, а на третьем споткнулся, фашист ударил Рудакова в хвост. Не успел Алексей Дорофеевич выскочить с парашютом. Конечно, не ушел и фашист. Его сбил Иван Крапивин. Это был его пятый лично сбитый самолет...

Затем бои над Белоруссией, над Варшавой... Бои жаркие, кровопролитные. Весной сорок пятого года — даешь Берлин! Не такими уже нахальными были тогда фашистские летчики. Но бились все же остервенело. Сами врезались в землю и наших за собой иногда уводили. Вот и в этой братской могиле лежат два боевых товарища Крапивина, два друга, они погибли за несколько дней до конца войны.

...Над площадью Нации протрубили фанфары, начинался митинг. Иван Иванович Крапивин подошел поближе к трибуне. Рядом с ним встали Прохор Новиков, Егор Кленов, Данила Бантик, Петр Устоев. Прохор много раз бывал в Рязани на первомайских и октябрьских демонстрациях, но такой еще не видел.

Митинг открыл бургомистр города, потом выступили рабочие-металлисты, представители молодежи... Выступил и Крапивин.

Но вот на трибуну поднялась худощавая женщина с красной повязкой на рукаве. Народ, возбужденный речью Крапивина, не слышал ее фамилии, хотя бургомистр объявил очень громко. Женщина стояла возле микрофона и ждала, когда люди стихнут. Ее небольшая фигурка едва возвышалась над трибуной, лицо сосредоточенно, строго.



— Никак, мама, — сказала Бригитта. — Неужели будет выступать?

— Почему бы и нет, — ответил Пауль Роте и, стараясь утихомирить толпу, что есть духу крикнул: — Дайте же сказать человеку!

— Ну вот, — тихо начала Эрна Пунке, — и угомонились...

— Смелее, Эрна, смелее, — подбадривали ее друзья.

И Пунке, переведя дыхание, продолжала:

— Я очень хорошо помню ту ночь. Очень хорошо помню. Одни в ту ночь принесли нам большое горе, другие — счастье, свет. Американские летчики дома рушили, а русские солдаты хлеб-соль давали, смерть от детишек отгоняли...

Крапивин слушал фрау Пунке, а мысли его были далеко-далеко, в родной Мордовии. Там, в большом русском селе на берегу речушки Инсар, живут его мать и сестра. Перед глазами Ивана — бревенчатый дом с резными наличниками, с крыльцом в проулок. Две знакомые с детства ивы под окнами одеты в серебристый иней, широкая, просторная пойма — снежная равнина. В жарко натопленной избе сидит мать, а рядом с ней он, Иван, приехавший в отпуск после долгой разлуки. Поседевшая раньше времени, с глубокими морщинками на лбу, но молодыми глазами, мать тихо рассказывает ему об отце. Шел четвертый год войны, когда мать получила конверт с треугольным штампом на уголке. Вскрыла, развернула бумагу — и словно по голове чем-то ударили. В письме сообщалось, что ее муж, отец Ивана, погиб смертью храбрых. Помнит Иван, как мать, окаменевшая, сидела несколько минут, смотрела невидящими глазами куда-то в угол, а потом разрыдалась так, что все ее тело билось, как в лихорадке. Она прижимала к своей груди голову Ивана, причитала: «Не дожил, дорогой наш, не дожил, родной, не дожил, любимый... Хоть бы посмотрел на тебя, какой ты стал...»

До слуха Ивана доносился спокойный, ровный женский голос. Это говорила Пунке.

— Помню, русский солдат снял автомат, сел рядом с нами, погладил ладонью головку моей дочки Бригитты: «И у меня дома дочка Наташка, — говорит. — Ух, огонь девка! Ни одному мальчишке не уступит. А еще парень у меня есть. На самолете летает. Я отвоююсь, поеду домой, за трактор сяду — и айда бороздить поля. Больно уже по работе истосковались руки-то, фрау... Недолго осталось ждать конца войны. Слышите, наши уже в Берлине! Эх, и хорошо же заживете вы, фрау, с дочкой своей!»

Солдат хотел было вскинуть автомат за спину, но вдруг остановился. Он заметил на чердаке дома фашистов. «Ложись!» — крикнул и мигом свалил нас с Бригиттой на землю. Раздались автоматные очереди. Пули просвистели над нашей головой, врезались в ствол яблони.

Началась перестрелка. А когда кончился бой, мы увидели: рядом с нами, широко раскинув руки, лежал усатый русский солдат...

А мысли Ивана снова витали в родном доме. «Эх, мама, мама, — думал он. — Может быть, ты и сейчас вспоминаешь об отце. Какой он был хороший, говорила ты. Добрый, ласковый. Когда приезжал с базара, обязательно привозил мне калач, а как-то тебе подарил кумачовый платок. На рождество всегда елку ладил. Выбирал в лесу лучшую. Стройную, пушистую. Сам игрушки мастерил, сам наряжал. А потом Дедом Морозом становился, песни пел, нас танцевать заставлял. Подарками одаривал. Верю, мой отец был храбрым солдатом. А как же иначе? Раз до Варшавы дошел, с умом воевал и перед врагом не трусил...»

— Я так и обомлела, увидев солдата, — слушал Иван фрау Пунке. — Взяли его на носилки, а потом вместе с другими похоронили в братской могиле...

«Мама, дорогая мама, — думал Иван. — Сколько ты перенесла в те годы страшного, тяжелого! С утра до ночи работала: пахала, сеяла, убирала... На женщинах держался весь колхоз. Что могли делать старики и инвалиды? А жила впроголодь. Мирилась. Ждала кормильца. Не дождалась. Тоже, наверное, похоронили в братской могиле...»

— Вот я и хожу каждую субботу на его могилу, — продолжала Пунке. — Он похоронен в парке, хороший, добрый русский солдат...