Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 59



— Ты молишься не хуже, чем жрец в нашем святилище, — смеялась Ната.

Мужчины вышли. За ними — Ната и Венера. Жена Доме осталась, и Матрона, взяв ее за руку, сказала:

— Ты знаешь теперь дорогу к этому дому и постарайся, чтобы после меня он не опустел.

— Не бойся, — улыбалась жена Доме, — не опустеет. Собой клянусь тебе.

И тут же перестала улыбаться, увидев, что Матрона дрожит вся и никак не может унять дрожь.

— Что с тобой? — встревожилась она. — Ты простудилась?

— Да, наверное… Сейчас пройдет.

Когда они вышли со двора, Доме и Солтан уже сидели в машине. Доме протянул жене тряпку и сказал:

— Протри-ка стекло, запылилось совсем.

Матрона, опередив ее, взяла тряпку и стала протирать стекло, мягко и осторожно, как бы лаская машину своего сына.

— Достаточно, — сказал Доме.

Она зажала тряпку в руке и отошла в сторону.

— Счастливо оставаться, — попрощалась жена Доме, садясь в машину.

Матрона стояла в стороне и боялась, что кто-нибудь вспомнит о тряпке, выйдет из машины и заберет ее.

— Завтра приеду за тобой, — сказал сын и включил зажигание.

Она поняла — сейчас они уедут, уедут, уедут, и она тоже уйдет…

— Доме, — вырвалось у нее, — Доме!



Он высунул голову из машины:

— Что?

Она подумала: если ответит, подойдет к машине, они возьмут у нее тряпку, отберут у нее тряпку, отнимут у нее тряпку, отнимут и увезут с собой. Почему-то ей казалось, что только эта тряпка еще связывает ее с жизнью, дает какую-то надежду. На будущее? Она молча смотрела на них, смотрела и не понимала — почему они не уезжают? Что еще хотят забрать у нее? Все, что у нее было, теперь принадлежит им, она ничего не пожалела, ничего не оставила себе. Так чего же они ждут? У нее ведь ничего нет… Когда машина отъехала и скрылась за поворотом, она с тряпкой в руке пошла домой.

9

Войдя, она прикрыла за собой дверь, и остановилась вдруг, поняв, что значит для нее эта закрытая дверь. Боясь, что жизнь снова может поманить ее, покажется желанной, она для верности дважды повернула ключ в замке и, как-то разом устав, присела на кровать. Смотрела, как сумерки осторожно пробираются в дом, проявляясь на стенах черными заплатами, траурными тенями, мертвой тьмой в углах.

Она развернула, расправила тряпку и удивилась — это был рукав мужской сорочки. Наверное, ее когда-то носил Доме. Она прижала рукав к лицу и стала гладить его дрожащей рукой. Казалось, от него исходило живое тепло, тепло ее сына.

Она знала, что ей нужно делать, но никак не могла оторваться от рукава, стараясь все его тепло вобрать в себя. А тепло не кончалось, и чем сильнее она прижимала рукав к лицу, тем больше его становилось.

Так и сидела она, и думала, что эта ткань когда-то верно служила ее сыну, оберегая от летнего зноя и зимнего холода, и ей представилось вдруг — может, и сын ее когда-нибудь найдет обрывок ее кофты или платья, и тоже прижмет к лицу, и ощутит тепло материнского сердца.

Эта мысль заставила ее оглядеть себя. Хорошо бы, конечно, переодеться, но ничего из ее одежды здесь, наверное, не осталось — только старье, которое и выкинуть не жалко. Она подумала, что одежда не только защищает от зноя и холода, но и придает человеку человеческий облик. Ей вспомнились вдруг голые девушки на берегу реки, и снова их нагота возмутила ее.

«О, чтоб вас постигла кара людская! — не в силах сдержаться, прокляла она их. — Где же это видано — голым телом приманивать к себе мужчин! Бог сотворил женщину для того, чтобы она была именно женщиной. Если же она сама начинает охотиться, то это уже неизвестно что. Каждая женщина с малых лет стремится к переменам: маленькая девочка хочет стать большой, потом она хочет стать девушкой на выданье, потом мечтает выйти замуж, а выйдя, совершает главное — становится матерью. Разве можно при этом тратить себя на глупости? Нет, мать — это великое знание. Бог сотворил женщину для того, чтобы она стала матерью, об этом надо помнить с малых лет и, помня свой долг перед Богом, надо и жизнь надо прожить так, чтобы твое имя не стало позором для твоих же детей, чтобы они могли гордиться тобой, видя, как тебя почитают люди.

Есть у тебя дети, или нет еще, рядом твой ребенок или далеко, ты в любом случае должна оставаться матерью, чистой и красивой. Тогда и дети твои станут такими же, и никто не посмеет бросить на них косой взгляд».

Она все же порылась в старых вещах, но, как и предполагала, ничего не нашла и, сев на скамейку, снова прижала рукав к груди.

— О, сынок мой родной, — разволновавшись, она обратилась вдруг к рукаву, — я сберегу тебя от позора. Сберегу от позора и обманывать больше не буду. Хотя бы у края могилы перестану обманывать, превратиться бы мне в долгую жизнь для тебя. Пусть моя душа, отлетев, станет оберегом, который спасет и сохранит тебя, где бы ни был, наполнит твою жизнь счастьем. Когда ты смотришь на меня, как на чужую, я не обижаюсь, я ведь действительно чужая. Ты же не знаешь, кто я такая, и думаешь, наверное, что разлучившись с тобой, твоя мать вскоре забыла и думать о тебе. Нет, мой сынок, она не забыла, ты всегда жил в ее сердце, и она постоянно чувствовала твое дыхание. Даже тогда, когда потеряла надежду найти тебя. Когда она потеряла надежду, сердце ее испугалось, сынок, а испуганный человек замыкается, уходит в себя и все время вслушивается в свое сердце. Что может услышать женщина, попавшая в такое положение? Только крик отчаяния, мольбу о помощи. Женщина слаба, сынок, ей не прожить без опоры, а на кого я могла опереться в селе, где твой отец считался дезертиром, а мы с тобой — его пособниками. Может, и Егнат не впал бы в такое зверство, если бы не думал о нас так же, как остальные. Не хочу никого винить — шла война, в село одна за другой приходили похоронки, и я была для односельчан, как бельмо в глазу. В безвыходное положение попала я, сынок, в безвыходное. А уж когда тебя потеряла, то и говорить нечего. Единственная надежда у меня оставалась: дождаться твоего отца. Вот вернется он, думала, и все образуется. Он сильный, он знает, что делать, с ним никакая беда не страшна. Я верила в него, как ребенок, который думает, что его родители могут все и даже то, чего не могут родители других детей. Я верила, сынок, где бы ты ни был, мы найдем тебя и снова будем вместе, и все то страшное, что пришлось нам пережить, развеется, как дурной сон… Но я ошиблась, сынок, твой отец оказался не таким…

Пасть бы мне жертвой за тебя, сынок, я хочу сказать еще одно, послушай: если ты надеешься на кого-то, а он не оправдывает ни надежд твоих, ни ожиданий, то нити, тонкие нити, которые связывают с ним твое сердце, начинают рваться и соединить их уже невозможно. Точно так же, как человек, потерявший руку, смотрит на нее, знает — это его рука, та самая, с которой он родился, которая подносила ложку к его рту и делала еще много разных дел; теперь рука вдруг отделилась, словно у нее своя, особая судьба, и человек видит, как она лишается крови, которая бежала по ее жилам от их общего сердца, и уже не чувствуя его биения, становится чужой, и человек плачет, глядя на нее, но вернуть ее на прежнее место, соединиться с ней уже не может.

Что-то похожее, сынок, случилось со мной и твоим отцом. Тот, на кого я надеялась в дни лишений, оказался чужим для меня, чужим для моей души. Не потому, что он вернулся с войны инвалидом. Нет, сынок, я не оправдываюсь перед тобой. Не для того я ухожу от тебя, чтобы стоя одной ногой в могиле, обманывать и выгораживать себя. Твой отец действительно оказался другим человеком, не тем, которого, как мне казалось, я знала и ждала. Нет, он не изменился, остался таким же, как прежде, но когда после всего пережитого я разглядела в нем то, чего не замечала раньше, и поняла, что ошиблась в нем, жизнь показалась мне сплошным унижением. Я ждала, надеясь на него, как на Бога, а он, словно ребенок, сам искал защиты и утешения. О, сынок, как же я хотела, чтобы он властвовал над моей душой, — пусть больной, лежачий, но сильный духом, мужчина, отец моего ребенка! Я должна была почувствовать, что не зря ждала его столько лет, не зря надеялась…