Страница 11 из 33
Наконец война достигла самой Вислы в Польше и Случи в Литве. По взятии Збаража Хмельницкий вступил в Галицию и осадил Львов. Главным защитником города оказался давний приятель Вишоватого и Немирича Христофор Арцишевский, который некогда приглашал их ехать в Новый Свет. Он действительно побывал в Южной Америке, где завоевал даже Рио-де-Жанейро, и возвратился со славою совершенных подвигов, благодаря которой его, открытого арианина, держали на коронной службе как отличного артиллериста. Он и на родине отчаянно ввязался в борьбу, однако навряд ли бы смог устоять, если бы гетман Богдан — ради находившихся во Львове «благочестивых», как он сам сказал, — не удовольствовался большим откупом. Затем казацкое войско двинулось к Замостью, чем освобожденные из осады социниане воспользовались для того, чтобы бежать ещё далее прочь. Вишоватый в это время обосновался близ Гданьска у родича Христофора — Яна Арцишевского.
И вот в 1651 году главные силы сторон сошлись на границе Галиции и Волыни, у верховья реки Стырь близ арианского местечка Берестечка. Польское «посполитое рушенье» — всенародное ополчение — прибыло сюда первым. Дожидаясь противника, в шатре короля Яна Казимира вели о нём различные речи, строили предположения и козни. Среди всех сохранившихся подлинных свидетельств об этих беседах для нас сейчас могут сослужить полезную службу два, хотя и в несколько необычном качестве — как
ПРОСЁЛОЧНЫЕ ДОРОГИ ИСТОРИИ,
по которым не прошел её главный путь; но ведь и отрицательный опыт заслуживает самого пристального внимания.
Личная война Хмельницкого с Полыней, превратившаяся затем волею судеб в народную, началась по довольно-таки житейскому для тех времен поводу. Наследственный хутор Богдана в его отсутствие разорил сосед Чаплинский, силой сведший с собою женщину — имени которой мы не знаем, — заменившую будущему гетману супругу по смерти первой жены Анны Сомковны. После того, как шляхтич обвенчался с нею по католическому обряду, даже польский король, к помощи которого прибег Хмельницкий в своём оскорблении, смог дать ему один совет: у тебя есть оружие — вот им и добейся правды!
Тот лукавому подущению внял — и отбил не только подругу, но и свободу и веру своему народу. А покуда многие годы продолжалась нелёгкая война, начавшаяся наподобие Троянской, семейная трагедия Зиновия-Богдана восприяла совсем не античный конец. Некто часовщик из Львова, имени-отечества коего мы опять-таки лишены (правда, на полях одной старой книги мне попалась против упоминания о нём отметка «Кройз» — по подтверждения ей пока не находится), — вошёл постепенно в такое доверие к часто отсутствовавшему из дому гетману, что тот наконец сделал его своим управляющим. Незадолго до битвы под Берестечком в казне казацкого войска открылось отсутствие одного бочонка с золотом, зарытого в укромном месте для будущих расчётов с союзниками. Хмельницкий послал расследовать пропажу сына своего от Анны Сомковны Тимоша; тот дознался до причастности к краже часовщика, а часовщик на пытке не только признал за собой воровство, по заодно показал и… о своём сожительстве с подругою гетмана. Тогда разъярённый Тимош повесил их вдвоём голых на воротах «в том положении, в котором они грешили», как пишет обстоятельный дворянин Святослав Освенцим в своём дневнике и затем добавляет: «Всё сие рассказал нам за ужином сам король, весьма потешаясь этим происшествием». Богдан узнал о нём 10 мая 1651 года и, по отзывам враждебных польских хронистов, от горя предался тому самому горькому хмелю, что дал некогда его предкам родовое прозвание…
Так начатая за собственное счастье война, ещё не окончившись, привела к гибели его от единокровной руки; затем погибли и сыновья — казнивший мачеху Тимош при жизни отца в Молдавии, а младший Юрий, не удержавший по смерти его гетманскую булаву, передался на польскую сторону, затем в руки турок, которые наконец и задушили его, бросив труп в реку Смотрич, текущую вокруг крепости-города Каменца-Подольского. Вместо счастья добыта с бою оказалась воля и слава, ибо воистину неложно говорит пословица, что человек предполагает, располагает же не он, а Он.
У польского короля Яна Казимира, царствование которого ждала впереди иная печать — безславия, случилась в шатре в эту пору и ещё одна занимательная потеха. Как записал в путевом журнале шведский агент Иоганн Майер со слов бывшего в Берестецком лагере брата начальника польской артиллерии Пшиемского, всего за семнадцать дней до битвы явились пред высочайшие очи представители арендаторов, корчмарей, перекупщиков и прочих того же разбора людей, да всем кагалом и «обратились к королю, прося, чтобы когда он поймает Хмеля живого, то позволил бы выдать его им. На вопрос: что же они хотят с ним сделать, ответили, что они освежуют подольского вола и зашьют Хмеля голого, как мать родила, в ту воловью шкуру, так, чтобы наружу высовывалась одна только голова. Будут его содержать в тёплом месте, кормить вкусной пищей и поить напитками, а в свежей воловьей шкуре заведутся хробаки (черви) и станут питаться его испражнениями. Начнут заживо поедать его тело, а чтобы он от вони и боли не умер быстро, то жизнь его будут поддерживать подольше наилучшими лекарствами, блюдами и питьем, покуда черви не проедят насквозь до самого сердца. А уж тогда сожгут его перед казаками на костре и пепел дадут выпить пленным в горилке». Весёлый король, как сообщает агент, опять-таки над этим очень смеялся, удивляясь подобной мстительности…
Впрочем, справедливости ради следует сказать, что доведённые до отчаяния казаки тоже уличённого врага казнили жестоко — так, для примера, повествует следующий
ОТРЫВОК ИЗ НЕИЗДАННОЙ РУКОПИСИ,
в котором речь идёт о том, как в охваченном восстанием городке украинские женщины врываются в «кляштор» — католическую обитель:
«— А ну, святые кнуры (хряки), вылазьте-ка из норы! — кричали жёнки. — Мы на вас при солнце подивимся. Но двери оставались закрыты.
— Открывайте! А не то сейчас до святого духа живьём отправим! — и стали кидать в окна зажжённые пучки соломы и сена.
Дверь наконец отворилась, и из здания, озираясь по сторонам, сторожко начали выходить поодиночке ксёндзы и чернецы.
— Сюда, бабоньки! вот они! — кричали женки. — Идите сюда! Акулька!.. Параска!.. Горнина!.. Узнавайте своих святых.
— Вот этот вот! — вскликнула худая молодичка с пылающими как в горячке глазами. — Не добром же он мне запомнился.
— Этот? — переспросила дородная тётка.
— Точно он!..
Наружу показался молодой ксёндз, высокий, но уже изрядно дебелый. Он вышел, понурившись и опустив долу очи. Не успели казаки оглянуться, а уж их женки обступили ксёндза со всех сторон, вмиг ободрали как липку, раздев донага, и завязали ему руки-ноги, чтобы особенно не ерепенился.
— Иди-ка сюда, Акулька! Пусть он тебе поцелует ту цац-ку, которой тогда силой добился, слизень! иди, иди!..
— Господь с вами, тёточки! Что вы меня на этакий срам зовете! Пускай сучку лижет!
— Вот это правда, так правда! Подавайте его сюда! Ну, чего зажурился и на людей не глядишь?! Выбирай любовниц!.. Подымай давай свою пику! — и били его в бритый подбородок так, что клацали челюсти.
— Мы тебе сейчас дадим отведать, каково наших девиц портить! Вот!.. Тащите его к молодому ясеню.
И повлекли всей толпою, подталкивая с боков.
Пилой подрезали на два локтя пенёк, расщепили его секирой и сбоку заколотили клин.
От страху ксендз побелел, как туман, и глаза его заволокло настоящею пеленой. Его схватили за туловище, подняли и усадили на пенек, выбивши разом клин. Нечеловеческий вопль перекрыл весь людской гомон.
— Ну, теперь у тебя пройдет охота чертям служить! — потешались женки, глядя, как он корчится, егозя на пеньке.
— Поддержите его, девоньки! А то ещё упадет, да и оторвётся — чем ему тогда к нам тулиться?! — поддразнивали другие.
А в соседнем месте та самая дородная тётка хозяйничала подле привязанного к столбу чернеца.