Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8



Приехала она к Ивану в Розенгейм. Показал он ей письмо от Эдуарда, в котором тот сообщал, что жив, здоров и просил брата позаботиться о жене и сыне до своего возвращения.

– Ну что ж, оставайся. Пропитания нам хватит, а питать я тебя буду не просто так, а за работу, так что нахлебницей не будешь. Кстати, ты завтракала?

– Да, завтракала.

– Вот хорошо, тогда мы сразу поедем в поле. Будешь снопы вязать.

Вечером, когда они усталые, сели за стол, пришёл Альфред – Иванов сын, живший в их старом доме, который они в 1906 году продали Ивану, уезжая в Екатериненштадт. Правильно сказать, жил он в Розенгейме летом, как на даче, а большую часть года проводил в Екатериненштадте или Покровске[3], где у него было какое-то своё дело. Оказывается, Альфред собрался уезжать в Америку, и все семейные разговоры и думы вертелись вокруг предстоящего отъезда.

– Дядя Христиан пишет: в Америке уже не корячатся, как мы, на полях. Там давно забыли, что такое серп и что такое сноп. Всё машины делают, которые комбайнами называются. Они и косят, и молотят, и готовое зерно сами в мешки затаривают.

– Надо же! – только и смогла сказать Доротея, потому что у неё язык после сегодняшнего рабочего дня заплетался.

– Бежать надо, тётя! Драпать, и как можно скорей! Просто так эта война не кончится. Бить нас будут. Волынских немцев уже выгнали, как собак, из их домов, вон они скитаются по чужим людям, места не могут найти. Скоро и до нас доберутся. Я, как война началась, сразу снёсся с дядей Христианом, чтоб он помог мне документы выправить. Вот только своим старикам не могу того же внушить.

Иванова жена Элизабет, словно оправдываясь, сказала видно не раз уже сказанное:

– Да мы что ж! Мы старики! Здесь родились, здесь и помрём. Хоть и нет у нас ничего стоящего – одно барахло – а своим горбом нажито. Как бросить?

– Вот начнётся заваруха, ещё и отберут у вас всё и не станут разбирать чем нажито. Немец? На тебе, немецкая морда, по морде! С немцами ведь воюем! Вся ненависть на нас обернётся! Неужели непонятно?!

– Да ладно уж, Альфред. Что всем, то и нам. Вы молодые, поезжайте, а нам – что Бог пошлёт.

– Вы бы уже в тысяча девятьсот шестом году могли уехать с дядей Христианом! Вон он как живёт! Дом в два этажа, собственный авто с шофёром. Эх вы, лапти!

Ох и умный Альфред, ведь верно чувствовал. Под Рождество шестнадцатого года только и разговоров было, что немцев выселят с Волги и пешком отправят в Сибирь.

Сомневающиеся говорили:

– Не может этого быть. Сама царица немка, она не допустит.

– Да в царице-то всё и дело. Говорят, она немецкая шпионка, все военные планы немцам выдала, из-за неё все поражения русских и вся злоба на нас, немцев.

Приехал Альфред:

– Ну что, бумаги я все получил. Надо ехать.

– Подожди, Альфред, может война скоро кончится.

– Поздно, поздно будет!

После нового года слухи поползли ещё страшнее. Говорили, что в Екатериненштадт прибыл особый жандармский отряд, который будет выгонять немцев из их домов. А второго февраля, действительно, подписал царь указ о ликвидации немецких колоний и выселении их жителей в Сибирь.

Спать ложились, не раздеваясь. Договаривались, куда бежать, если начнётся погром. В таком напряжении прошёл целый месяц, а потом, как гром среди ясного неба, царя скинули! Вот это да! В Покровске, в Екатериненштадте митинги под красными знамёнами. Надежд было много, да только война так и не кончилась. Эдуард домой не приехал. Всю весну пробатрачила в поле на Ивана. Летом Иван опять получил от Эдуарда письмо из Тифлиса. Тот жаловался, что не имеет никаких известий о жене и сыне и вновь просил разыскать их и позаботиться о них до своего, теперь уже скорого, возвращения.

В июле приехал Альфред:

– Ждать больше нельзя. Думал я, что самое страшное – это война, а теперь вижу – есть кое-что пострашнее, называется русская смута. В Петрограде социалисты пытались захватить власть. Правительству пришлось стрелять по толпе. Убито много народу. Бежать, бежать, чтобы не попасть в эту мясорубку! Я решился: еду через Владивосток. Дом мой продайте, как сможете. Деньги себе возьмите.



Стало ясно: день разлуки, так долго ожидавшийся, настал.

Альфред уехал через неделю. Провожать его в Саратов ездили и Иван, и Элизабет. Вернулись подавленными:

– Ну что, старуха, кофе пить будем, или уже не стоит: кофе пить не стоит, работать не стоит, жить не стоит… Одни остались, как псы старые. Зачем работали, зачем наживали, зачем хапали, людей обирали, чёрту душу закладывали? – заплакал старик.

А какой там старик – пятьдесят три года всего.

Страшно стало жить. Хотели хлеб продать на базаре – передумали. Впереди неизвестность, а хлеб – это хлеб. Без всего можно, а попробуй без хлеба! А тут слух – отбирать будут. Да! Говорят, на Украине продотряды, посланные Временным правительством, из пушек по деревням стреляли! Значит, мы спрячем похитрей. И войне конца не видать. Сколько семей уже в Розенгейме родных своих оплакали! Может, она сейчас обедает, а Эдуард её в предсмертных муках корчится.

Так и жила в каждодневном страхе. Иван Альфредов дом так и не продал.

Она ходила туда каждый день печь топить. Часто и ночевать оставалась.

Дом казался ей то бесконечно чужим, а то охватывало чувство, что и не уходила из него одиннадцать лет назад.

В конце осени всё вздыбилось. Свергли и Временное правительство. Обрадовалась. То это! То, чего так долго ждала! Декрет о мире! Декрет о земле! И ещё – все народы равны, каждый может жить как хочет!

Не обманула новая власть. На Рождество вернулся Эдуард.

Как я генералу честь не отдал

(рассказ деда Ивана Фёдоровича Юстуса)

Во время первой мировой войны я служил в Крыму в береговой обороне сначала в Керчи, затем в Севастополе.

За всю войну мы не сделали ни одного выстрела и никого не убили.[4]

Но турки были рядом: говорили, что в ясную ночь с Крымских гор видны огни турецкого берега. По морю рыскали их корабли, которым наши выходили навстречу и вели с ними бои.

Турок мы боялись, так как были наслышаны о их жестокости и молили Бога, чтоб они до нас как-нибудь не добрались.

Однажды ночью в казармах сыграли боевую тревогу, и у нас началась паника. Я спросонья вскочил обеими ногами в одну штанину и прыгал по казарме как петух со связанными ногами, а мой приятель и односельчанин Фридрих Ленк кричал: «Мама, мамочка, началось!»

К счастью тревога оказалась учебной, и служба покатилась дальше такая же скучная, как и до этого. Единственной неприятностью были наказания за солдатские провинности, и самым распространённым – стояние под ружьём.

Солдат снаряжался по полной выкладке: надевал шинель, ранец с положенным количеством тяжестей, брал винтовку и становился на два часа на самый солнцепёк без права пошевелиться. Если солдат не выдерживал, ему добавляли часок-другой, а если экзекутором был офицер, охотник помучить солдата, можно было получить и в зубы.

К счастью, за три года службы я как-то избежал стояния под ружьём, хотя однажды и был приговорён к нему генеральским распоряжением.

Было это в Севастополе жарким летним днём. Мы с другом Василием Прохоровым получили увольнительную в город.

Погуляв какое-то время по приморскому бульвару и поглазев на дам, мы зашли к фотографу. Дело было новое, у нас в селе невиданное, решили и мы сфотографироваться. Фотограф нафабрил и закрутил нам усы, так что мы вышли бравыми вояками, каковыми на самом деле не были.

После фотографа мы с Василием разошлись. Я забрёл в какой-то парк, где, несмотря на тень, было довольно душно. Вдруг на меня нашла тоска по дому, и я стал думать, как там мои справляются с хозяйством, ведь дома остались жена, годовалый сын да престарелая мать. Засеяны ли наши поля, перезимовала ли скотина, об этом не было у меня никаких известий. Из невесёлых дум вывел меня оклик:

– Эй, солдат!