Страница 23 из 101
И в Сибири Борис Годунов укреплял рубежи российские. Казаки литовские и малороссийские с ревностью служили в её просторах. И если божественный случай дал Ивану Грозному этот необъятный край и Иван не знал, что с ним сделать, как управиться, то государственный ум Бориса Годунова надёжно и прочно вместил Сибирь в состав России.
Иов всегда охотно слушал Бориса, который делился с ним державными делами. Но то, что услышал он на сей раз в заключение, повергло патриарха в глубокое уныние.
— Только, отче святейший, меня мало волнуют дела далёких окраин России, там всё крепко под державным орлом. Под самым сердцем у нас худо. Ты ведь и ранее слышал, отче святейший, что малый отрок царевич Дмитрий вельми жесток, любит муки и кровь, с весельем смотрит на убиение животных и как Нагие секут дворовых. А тут на Рождество Христово велел Дмитрий сделать на берегу Волги из снегу двадцать божьих сынов с именами государственных мужей и отцов церкви, и мы с тобой там были изображены, поставил всех рядом и начал рубить им руки, ноги, головы сечь да приговаривать: «Так вам будет в моё царствие, а первому я отрублю голову смерду Бориске Годунову». — Рассказав это, Борис помрачнел, дрогнувшей рукой налил водки и выпил. Молчал угрюмо и смотрел на Иова, ждал, что скажет патриарх по поводу этой сказки.
А сказка сия показалась Иову страшной. Мороз по коже пошёл у мужественного старца. «Прорастает семя Иваново, никуда не уйдёшь. Да и уста младенца глаголят истину. Так и будет в его царствование, не дай-то Бог взойдёт он на престол», — в отчаянии думал Иов. Борису же в утешение сказал:
— Всевышний Господь Бог не допустит, чтобы зло и насилие вновь взяли верх на русской земле. Народ не допустит, кой не забыл ни Тверь, ни Новгород, поверженные в кровь и страдание. И ты, мой сын, отвлекись от тяжких дум, ибо они поселяют в душе мрак и ответное желание зла.
— Отче владыко, как бы я хотел, чтобы дни нашей скоропалительной жизни не омрачились жестокостью, — воскликнул Борис.
— А посему, сын мой, обратим свои взоры к нашей церкви, с чем я и пришёл к тебе, — поспешно заговорил Иов, пытаясь отвлечь Бориса от горьких откровений. — Есть два дня у нас, в кои дано думать о том, кому быть на Руси митрополитами патриаршества. Нужен твой совет, чтоб на Соборе у нас было единомыслие.
— Не сумняшеся выдвигай Александра Новгородского, Геласия Крутицкого и Варлаама Ростовского.
— Ан ещё один нужен, — сказал Иов.
— Кто угоден тебе?
— Он прежде угоден Богу. А речь моя о Гермогене Казанском. — Иов прищурил глаза. В них светилась настороженность. Знал, что Гермоген не очень чтим Борисом. И чтобы не толкать его на отказ, попросил-упредил правителя:
— Не перечь Божьей воле, сын мой, не возражай против Казанского архиерея. Святой православной церкви он нужен.
Нет правдивее и честнее в помыслах и делах иерарха в российском христианстве.
Борис ответил не сразу. Он хорошо знал Гермогена, этого воителя и непреклонного защитника православия. «За веру и отца родного не пощадит, — подумал Борис. — Да что ж, и церкви и России нужны правдивые, честные и мужественные слуги Господни». И Борис не стал огорчать Иова отторжением Гермогена.
— Наш государь-батюшка и ты, первосвятитель церкви, вольны возвести в сан митрополита того, к кому питаете расположение. И я с вами в согласии.
— Скрепим же наш союз именем Отца и Сына и Святого Духа, — произнёс Иов.
— Скрепим, отче святейший, — ответил Борис и по русскому обычаю закрепил сказанное хорошим глотком водки.
Иов отведал медового квасу и, прощаясь, перекрестил Бориса:
— Аминь!
Был уже поздний зимний вечер, когда патриарх покинул палаты Годунова. Он шёл через Соборную площадь Кремля, под ногами у него и у Кустодиев, что шли чуть поодаль, скрипел-хрумкал снег. Над ними покоилось ясное, усеянное крупными звёздами небо. Но всё это благостное не отвлекало Иова от горестных дум о земных делах. У него не выходила из головы угличская сказка. Чуткий душою старец содрогался от той картины, которую видел мысленным взором: ледяное поле на Волге, но не под Угличем, а под Тверью, и на нём — сотни горожан, посадских людей, священнослужителей, и он среди них. К толпе летят на чёрных конях опричники из той Малюты Скуратова чёрной рати, которая наводила ужас на всю державу.
И вот уже надвинулись, и секут мечами, саблями безвинных людей, падают на лёд головы, руки. И не слышно криков мучеников. Они умирают молча. Лишь словно рычание зверей прорываются голоса опричников, опьянённых видом и запахом крови. Иов тогда поднял крест и пошёл на чёрную рать. Он шёл, и рать расступалась, никто не поднял на него меча. А он всё шёл и шёл и оказался один на волжском просторе. Да так и дошёл до родных Стариц, лежащих от Твери в десятках вёрст.
Иов почувствовал сильный озноб. И сердце сжалось в холодный комок. Он поспешил в свои палаты, осеняя себя крестным знамением и повторяя как молитву: «Да минует нас чёрная кара, да спасёт Русь от неё Господь Бог».
И наступил последний день возведения Иова в патриархи — ритуал посвящения. Он пришёлся на конец января и совпал с днём Аксиньи-полузимницы.
Высшее духовенство, вновь избранные на Соборе митрополиты, советовались, как построить торжественную литургию. Каждый предлагал своё. Верх взял Гермоген.
— Литургию служить обыкновенно, как ставили испокон архиепископов, епископов и митрополитов, без всяких новых обрядов, — изрёк казанский правдолюб. И отцы церкви согласились.
И пришёл на Русь большой праздник. Его ждал весь православный народ многие годы. Нет, россияне не приравнивали сей праздник к освобождению от татаро-монгол. Но это тоже было завоевание свободы, торжественное провозглашение воли великой державы с единой верой. Спасибо Византийской церкви, многому научила русский народ. Но досталь ходить в послушниках. Теперь россияне независимы от ханов и мурз. Стала независимой и церковь российская от константинопольских попов. Никто не будет диктовать свою волю священнослужителям Руси, духовным пастырям народа. Никто не посмеет облагать этот народ «милостыней» в пользу церковных вельмож восточной церкви. Православная церковь Руси явит собой одно духовное тело, одну главу — Христа и одушевится единым Духом Божьим.
На Москве шло великое ликование. С раннего утра морозный воздух наполнялся трезвоном всех московских колоколов.
Первым на колокольне Ивана Великого торжественно и мощно заблаговестил самый большой колокол Москвы «Лебедь» о две тысячи двести пудов. Он накрыл своим звоном всю столицу. Да тут же заговорили ещё двадцать четыре звона колокольни. Вмиг Успенский и Благовещенский соборы откликнулись, весь Кремль заговорил колоколами.
А где-то на окраине Москвы в Страстном монастыре белоозёрские звонари, с утра хватившие хмельного, в радостном азарте затеяли игру звонкую на малых колоколах:
Большой колокол монастыря проспал, а как проснулся да показалось, что он на Беломорье, — и рявкнул:
«По-чём трес-ка? По-чём трес-ка?!»
Малы колокола, что уже разгулялись, весело затараторили:
«Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной! Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!»
Звонари Высоко-Петровского монастыря, тоже из северян, твёрдо знали цену трески и осадили врунов:
«Вре-те, вре-те — пол-то-ры! Вре-те, вре-те — пол-то-ры!»
Большой колокол Страстного монастыря в негодование пришёл: ему да его пастве перечат. Размахнулся языком, о край бахнул:
«Пусть мол-чат! — И ещё раз: — Пусть мол-чат! Не кри-чат! Их уб-рать! Их уб-рать!»
Не согласились с ним малые колокола, не испугались. Ведь праздник. И разгулялись, развеселились. Да прощены будут за вольность. И полилось над первопрестольной завыпевание: