Страница 44 из 81
— Мало ему моих забот? Или ты молебны не служишь?! Пусть совесть свою умирит, очистит, — серчая, сказал царь.
— Уклоняйся от зла, государь, делай добро, ищи мира и следуй за ним. Не толкай в спину падающего, — поучал строго Гермоген.
— Владыко святейший, я устал! Туман и пелена окутали меня. Помоги же увидеть свет! — взмолился царь. — И допрежь вернём Иова. Виновны мы перед боголюбцем. Да так оно и есть, что он живёт в обиде.
Гермоген вспомнил слова Катерины о том, что царь первым заведёт речь о Иове. Но что дальше будет? И подсказал:
— Так повели же, государь, сей же час мчать за боголюбцем в Старицу. Владыка Пафнутий ждёт государева слова. И ты, батюшка, увидишь свет от доброты своей, украсишь старость отца церкви.
Но царь Василий хитрил. А иначе зачем бы ворошить прошлое:
— Помню, однако ж, твой боголюбец больно ущемил помазанника Божия, отказав минувшим летом. Не повторится ли сие?
И вспыхнул в душе патриарха огонёк, и стоило только подуть на него, как он опалил бы чело гневом.
— Да был ли ты, государь, готов встретить Иова и глянуть в его глаза? — жёстко спросил Гермоген. — И не утруждай ответом. Не был. Лед ещё в душе не растопил от прошлых холодов.
Царь Василий глянул на патриарха и увидел на его лице всё-таки вспыхнувший гнев. По спине у царя пробежал озноб. Он сидел на троне в Малой палате. Гермоген и Пафнутий стояли перед ним. И понял царь, что ему давно бы пора усадить патриарха и внимать каждому его слову: пришёл с добром, а он его по ушам бьёт. Теперь же самая незначительная причина могла породить долгий и непоправимый раздор. «Нет, я не желаю вражды-раздора», — прозвучал в душе царя крик. И к его чести, он не дал воли обиде за суровые, но правдивые слова патриарха. Знал он, что Гермоген никогда и ни перед кем не таил правды. Да и то сказать, сам-то он хотел поиграть со святейшим, дескать, любуйся на царя-батюшку, как он милостив. Ты был в опале от Бориса Годунова, от Лжедмитрия, а он, Шуйский, к тебе благоволит и на трон церкви воздвигнул. «Ну да чего там, забудем о чёрной кошке, мелькнувшей между нами. Иди присядь рядом, попечалуемся вместе над судьбою матушки России», — обкатывал своё оправдание царь Василий.
И Гермоген, зная в сей миг душевное движение царя, не стал больше бросать камней в родник, который и без того замутился. Он помолился и попросил Всевышнего, дабы наставил царя на путь истинный, просветлил ум. И молитва дошла до Бога.
— Твоя правда, святейший. Не принял бы я патриарха по-царски. Тако же маята какая в жизни шла, — оправдался царь. — Да ты действуй моим повелением, как Бог велит.
Гермоген согласился с царём, но сказал — как повелел: — Ноне на вечерне и скажи всем думным боярам, дворянам, архиереям и дьякам, что завтра митрополит Пафнутий уедет в Старицы за святейшим боголюбцем. А мы, дескать, помолимся за него, свечи поставим, силы у Бога попросим старцу, дабы отпущение грехов россиянам свершил.
Сильные слова сказал патриарх царю, и он вновь пришёл в раздражение, но сдержался, миролюбиво произнёс:
— Скажу, как просишь, святейший. Иди помолись за меня, а мы ноне устали.
Гермоген и Пафнутий, поклонившись, молча покинули дворец.
Царь долго сидел без движения. Но думы подспудно текли. Он пожалел, что не поставил Гермогена на место. И понял, что помешал ему страх. В какой раз увидел Василий, что среди всех придворных архиереев только Гермоген его истинный защитник, радетель и воитель за царёву честь, за полноту царской власти. И больше ему не на кого положиться. Вот вернул все привилегии думному дьяку Василию Щелкалову после опалы Годунова, к себе приблизил, а он, опытный мшеломец, уже плевицы вяжет. И Лука Паули как-то принёс слух о том, что Щелкалов тайными путями мешает переговорам Игнатия Татищева со шведами.
А как без них справиться с поляками, которые вновь точат оружие против россиян? Его же, Щелкалова, людишки дважды на неделе в Ярославль рыскают, опальным полякам вести государственные передают, тешат надеждами Маришку и Юрашку Мнишек. «Одна ты у меня опора, Гермоген. И как бы ни сердил, сдержу свой гнев во благо России», — завершил свои размышления царь Василий, успокоился и задремал.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ПОКАЯНИЕ
Наступил февраль-бокогрей, самый светлый месяц зимы, когда небо с каждым днём кажется выше от земли и все святые угодники, коих чтят зимой, возносятся в райские кущи, а на смену им опускаются весенние труженики. Да редко бывает, чтобы февраль не покапризничал. Но Сретение Господне и Макарьев день миновали тихо-мирно. А уж на Ефимьев — завьюжила метелица и всю неделю пометелила. И были у Гермогена причины опасаться, что его посланцы не скоро выберутся из Стариц. Снега-то по дорогам коням по холку.
Так оно и стало. Миновал Тимофей-полузимник — и метели с собой увёл. Пришла Аксинья-полухлебница, баба скорбящая. Да и как не скорбеть, коль у россиян хлеб на исходе. И чистого хлеба печёного каравая, без мякины, без лебеды и иной пустоты, до новины на столах не появится. Аксинья как пришла тихо, так незаметно и ушла, зная, что народ её чурается. Да стало у россиян чуть веселее на душе, когда пришёл первый весенний праздник Ефрема Сирина — запечника, прибаутника, сверчкова заступника.
В День святого Ефрема Сирина, Учителя покаяния, по всей России крестьяне домового подкармливают, приговаривая: «Хозяин-батюшка, прими хлеб-соль да побереги скотинку, гладь жёстко, стели мягко». В первый вечер на Ефрема Сирина мужики до полуночи рассказы ведут про домового, который обитал по избам в виде маленького старичка, но мог обернуться кошкой, собакой и даже тенью на стене.
Ночью после Ефрема Сирина Гермогену приснился короткий сон: шёл он по Соборной площади, а навстречу ему сани малые катились сами по себе и на них седмица собак — как стрельцы в карауле стояли, а кошки с площади на собак смотрели и морды лапками умывали. Проснулся Гермоген и велел услужителю готовиться к торжественной встрече патриарха Иова. Да только стали рассуждать, как лучше встретить боголюбца, на пороге патриаршего покоя появились Сильвестр и Катерина. Предстали они перед патриархом довольные тем, что побывали в Старицах, Иова почтили, в путь собрали.
— Отче владыко святейший, готовь боголюбцу Иову торжественное почтение, — с порога заявил Сильвестр. — На Трифона прибудет в первопрестольную.
— Что так замешкался наш отец? — спросил Гермоген.
— О святейший, враз и не перескажешь, — ответил ведун. — Да главная беда — немощен наш первосвятитель. Ещё дорога опасицу таила, пока тверичи до Стариц от татей не очистили.
— В каких местах ноне боголюбец?
— В Твери пребывал. Да теперь на Клин идёт.
В тот же день из Патриаршего приказа ушло повеление Гермогена, дабы встречали Иова по всем городам и весям до Москвы с колокольным звоном, с крестными ходами, чтобы выносили святые иконы достойных имён и подвигов.
Весть о возвращении патриарха Иова в Москву облетела столицу в одночасье. С утра 14 февраля тысячи москвитян высыпали из домов на Тверскую улицу до ямских слобод и за них многие ушли на тракт. Над церквами и соборами, над монастырями звоны колокольные гуляли безумолчно. В храмах утром литургии прошли, а к полудню клирики устроили крестный ход на Тверской. Шли с хоругвями и знамёнами, с чудотворными иконами и боголепным пением.
Была небольшая оттепель. И потому народ себя чувствовал вольно, гуливо. Знали москвитяне, зачем везли в Москву из Стариц первосвятителя Иова. И встречали его с душевным трепетом.
На улицах Москвы царская каптана появилась в полдень. Её сопровождали две кареты, много тапканов с духовенством и конные стрельцы. Патриарх Иов не показывался горожанам. Они понимали причину сего, не сетовали. И несмотря на это, на всём пути следования до Кремля не прекращался тысячеголосый гул восторга. Православные москвитяне ждали от патриарха милости.
Остановился Иов на Троицком подворье в Кремле. Гермоген навестил его лишь на другой день. Гермоген выглядел ещё богатырём по сравнению с Иовом. В свои семьдесят семь лет был прям и крепок в ногах. А первосвятитель совсем уже сдал — годы давали своё знать, шёл ему восемьдесят девятый год. И раньше-то имел он малый рост, теперь же вовсе походил на подростка. Лицо его утонуло в белокипенной бороде, почти ослепшие глаза скрывали густые и белые нависшие брови. И только голос у Иова не изменился, всё так же был ясен и чист. И память сохранилась отменно.