Страница 36 из 50
– Поведай же доподлинно сказанье! О, море!
Тут он сделал совсем безумный шаг: отпустил внутренний поручень и переметнулся к поручню вдоль края палубы, вцепившись в него разве что не зубами. Так нас манит бездна и высота.
– О, море!.. – его окатило волной, тряхнуло, переметнуло почти к корпусу палубы и обратно, на край, но он удержался. – …О Пифагоре!
Отец Александр прилип к корпусу, как улитка, и оглянулся: надо выбираться.
Судно накренило и бросило с новой силой. С Палёва вода текла тремя ручьями, он не удержался; перекрутив, как оловянного солдатика, его вышвырнуло за перила, пальцы соскользнули, и он повис на них на одной руке. Море ревело.
– Руку! – донеслось до отца Александра сквозь рев.
Он отнял десницу от поручня:
– Держись! – но подать ее было равноценно самоубийству, быстро перекрестился: «Промысел… мне ль менять?..», теплоход качнуло, Палёв сорвался, исчез в ревущем мраке. Не донеслось даже крика.
Отец Александр хотел было взглянуть, что творится за бортом, да какое там: кругом сплошная чернота, летящая мимо на бешеной скорости, только где-то по кромке горизонта, собираясь пересечь курс «Эль Сола», скользил сороконожкой огней невидимый корабль.
Бормоча: «Одиссей… Аввакум… Ирод…», он с превеликим трудом, рискуя быть сброшенным, добрался до двери, втиснулся в нее и сполз по стенке на пол в салоне, где слышалось сладкая игра скрипки, уютно горел неоновый свет.
– Языческие шатания… до чего доводят… – шептал он не в себе. – Что предпринять? Или я уже все предпринял? Что же он не побоялся моря… анафемы? Дурак ничего не боится. Нет трупа… значит, нет смерти… нет трупа… нет дурака…
К нему кинулись ливрейные малайцы (или бонзайцы), клекоча на своем, видать, языке: «Вам плохо? Что с господином?»
– Там… там, – пытался объясниться отец Александр, – человек за бортом… снесло волной уж как минут пять! Неужели никто не кинется на этом плавучем Вавилоне? – Но его не понимали, не могли понять, лопотали свое и под руки сопроводили в каюту.
Елена убрала книги и настольные игры в шкаф, посмотрела по компьютеру номер каюты Палёва и набрала по телефону. Она хотела сказать ему, просто сказать «спокойной ночи» и еще, может, «приятных сновидений, Георгий Дмитриевич», но никто не отвечал на ставшие заунывными гудки, и они оборвались.
В коридорах от качки бросало от стены к стене. Елена на борту была не туристом и давно уже не юнгой, и то с трудом сохраняла если не равновесие, то хорошую мину на лице. В салоне «Гаити» проводили викторину. «Где на Карибских островах говорят на языке пимьенто?» Угадавшему («На Кюрасао») вручали коктейль и т.д. Георгия Дмитриевича здесь не было.
Елена спустилась на вторую палубу, на место своей публичной казни, в «Азур»: на сцене играл оркестр, официанты разносили пирожные-миньон. Она взяла одно, «гранд-опера», кофейно-кремовое, положила таять под язык, пошла дальше, на поиски.
Палёва не было нигде: ни в кинозале, ни в спортклубе, сауна в это время закрыта. Она спустилась в отсек плавучего отеля. Постучала в номер Палёва. Тихо. Неужели спит? Повернула ручку – дверь легко отворилась. Пустая каюта была залита неоновым светом.
– Георгий Дмитриевич, – негромко позвала Елена.
Никто не откликнулся, и она вошла, прикрыв за собой дверь. Все, что было не прикреплено к полу или к стене, перекатывалось из стороны в сторону: туфли, кресло, предметы на столе, открытка с Троицей, крест, подсвечник, статуэтки рогатой богини и Афродиты Родоса, гипсовый горельеф Аполлона, фотография у Парфенона, стопка бумаг, перетянутых резинкой, выезжающая из кожаной папки, сама эта папка. Елена села в кресло; попытка привести стол в порядок оказалась сизифовым трудом, да и бумаги выехали из папки окончательно. Елена увидела название, тщательно выведенное чернилами красивым, на старинный манер, почерком
«Сводъ реформъ спасенiя Руси».
Она сначала скептически улыбнулась, но потом стащила резинку и перевернула страницу:
«Глава I. Преобразованiе и укрепленiе Святой Церкви».
– Хм, однако, – тяжко вздохнула и придвинула рукопись поближе. – Неужели действительно богатырь в наше время?
Человек, задумывающийся над этим, не мог делать несерьезные предложения.
Была уже глубокая ночь, когда она заснула, уронив на рукопись голову. Ей приснился чудный сон. Будто Изида сошла со своего пьедестала и села за стол с тремя ангелами, на том свободном месте, откуда смотрят на икону. Ангелы приветствовали ее легкими благосклонными улыбками. Изида извлекла солнце, почивавшее ковригой между ее рогами, разломила на четыре равные части и вручила каждому. Ангел напротив, с голубой накидкой на левом плече, пододвинул ей чашу и началась трапеза. По мере того, как съедали ковригу, отламывая по кусочку и отправляя в рот, все четверо начинали светиться изнутри, сначала слабее нимба, потом ярче, как нимб, ярче нимба, пока совсем не растворились в ослепительном, невыносимом для глаз сиянии, издающем тихий серебряный звон.
От сияния Елена пробудилась. Первые лучи солнца светили в ковригу иллюминатора. Буря утихомирилась, а солнце светило с тройной силой, будто каялось в содеянном и клянется теперь уж в вечной нежности и штиле. Разве можно было ему не верить?
Какой странный сон. Ничего подобного Елене прежде не снилось. Она, верно, подсмотрела чужой сон, верно, Георгия Дмитриевича; разве не здесь обитает его дух? И разве не его она всегда ждала, как избавителя и заступника? Разве не ради этой встречи она прошла огонь и воду? Встречи, в которую она всегда верила и которой ждала? Неминуемой, как это солнце после вчерашнего буйства стихии. Куда же он сам пропал? Куда можно кануть на «Эль Соле»? Никак у приятеля полуночничали. А значит, всех петухов проспят. Тогда почитает она еще эту летопись грядущего у себя и занесет потом тихо папочку. Будет повод повидаться.
Елена беззвучно рассмеялась, прижала «Сводъ» к груди и тихо покинула каюту Палёва.
Отец Александр открыл глаза, когда солнце уже стояло высоко над горизонтом. Сначала не мог понять, где он, что с ним? Но вот взгляд упал на «Гернику», появившуюся вновь на стене, в душе поднялась смута, и он вспомнил, как дурной сон, вспомнил вчерашнее. В голове застучало: сколько времени прошло, как Палёв кувыркнулся за борт? Час, день, ночь? Далеко ли ушел корабль, если идет он восемнадцать узлов в час? Сколько в одном узле? Знает ли экипаж, что человек за бортом? Или за бортом он был вчера, а сегодня уже на дне морском или в брюхе у акулы? Да водятся ли акулы в этих морях?
Умножая в уме два примерно километра – длину узла – на восемнадцать, а потом приходя в тупик, на сколько же делить, отец Александр поспел к завтраку последним из могикан. Чашка кофе, этого наркотика с невинными глазами, выбила из него, как пробку из бутылки, остатки сонливости. Та-а-ак. Объявлять тревогу «человек за бортом», как пить дать, поздно. Надо складывать чемодан – скоро пребываем в Солунь. Палёв… Георгий Дмитрич… Пифагорыч! А его сочинения? Что он там вчера бормотал?
А ведь он вез на конференцию трактат… о реформах… шатаниях языческих. Это может быть интересно, то есть небезопасно… Опасно для церкви! Куда они теперь попадут? В какие руки?
Отец Александр посмотрел на свои, белые, припухлые, в ушах его громыхнуло эхо: «Руку!»
Да спасла ли бы его рука? Подал бы, и сам бы опрокинулся в бездну. Разве удержать ему взрослого человека, пусть он и колет иной раз дрова? А как же попытка не пытка? Выходит, попытка-то – пытка, если она не совершена. Пытка угрызения. А «сам погибай, а-а-а?..» Да еретик, язычник – попу не товарищ. Еретиков жгли, язычники же христиан и мучили, и казнили. Детей малых не щадили, Веру, Надежду, Любовь, дочерей Софии, не пожалели, и ее саму, мать троих детей. За что же ему руку? Или он, отец Александр, не солдат армии добра в рясе? За что же руку смутьяну? Или священник, как лекарь, с той разницей, что лекарь лечит микстурами, не разбирая, злодей перед ним или Божий агнец, а священник милосердием? Но разве отсечь гнилой нарост, от которого пойдет гангрена по всей церкви, – не милосердие? О церкви он пекся, а не об отдельном утопающем. Он и тонул за свои грехи в помыслах… Не мог он, не велено подать руку такому! Да только доброе сердце не раздумывает перед совершением добра. «Руку!» – снова настигло слух отца Александра, он вздрогнул, отмахнулся («Тяжела ты, воля Господня»), открестился тройным знамением и направился в каюту Палёва. Там шумел пылесосом цветной стюард. Отец Александр зашел и поискал рукопись, где только возможно: на столе, в шкафу, под картиной, подушкой, в чемодане. Рукописи нигде не было. Он попытался выяснить у стюарда, не видал ли тот каких бумаг, но это все равно, что допрашивать безъязыкого.