Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 171

Они подошли к высоким желтым стенам с маленькими решетчатыми окнами.

Возле открытых ворот, в тени молчаливых осокорей, стояли две арбы, на войлоке лежали два арбакеша. Несколько женщин в паранджах стояли под осокорями, как статуи. Волосяные чиммат. которыми были завешены их лица, скрывали следы пережитых ими волнений — особый, спрятанный мир со своими чувствами и переживаниями.

А эти женщины, так же как и все живые люди, чувствовали печаль, горе и, может быть, были рады, что никто не видит их слез.

Юсуп-Ахмат позаботился о получении для всех пропуска к больному.

Саид-Али спал. Он и мог уснуть только под вечер, когда уменьшалась духота. Ночью он углублялся в свои думы, а днем ему мешали многочисленные следователи, фотографы, любители острых развлечений.

Голос Исенджана разбудил Саида, и он резко повернул голову к двери. Около десятка седобородых, почтенных людей по-братски поклонились Саиду, и он впервые улыбнулся. С трудом узнал Юсупа, поздоровался за руку с рабочим завода Короповым. Руку Юсупа задержал в своей руке.

— Ты на себя стал не похож, — взволнованно сказал ему Саид.

— Года… Года, брат, подошли.

— А… — хотел было спросить Саид о дочери, но сразу же замер. Лицо Юсупа вдруг передернулось, как только Саид раскрыл рот.

— В скалах обители, где когда-то шумел бурный водопад, люди видели женский труп. Ни одежда, ни коса, но… Там и осталась она. Кому была охота рисковать своей жизнью, чтобы вытащить для всеобщего обозрения никому не нужные останки. Там и осталась…

Саиду-Али стало понятно, что в ущелье действительно осталась прекрасная дочь Юсуп-бая. Достать ее оттуда — значит опять и, может, в последний раз волновать столько пережившего отца.

Исенджан боязливо, но, как и прежде, с чувством уважения подошел к постели больного.

— Извини нас, Саид-ака… Мы пришли проведать тебя. Нам больно. Мы остались, а ты…

Серьезный тон речи аксакала пробудил в Саиде и теплые чувства, и какие-то тревожные догадки. Он напрягал все свои силы, чтобы выслушать речь аксакала. Саид понимал, о чем еще могут спросить его старики.

Исенджан, пожаловавшись на старость, выразил сожаление по поводу неудач, постигших Саида на строительстве, и высказал надежду, что его оправдают, поскольку о существе дела аксакал все рассказал следователю. Потом Исенджан будто мимоходом спросил у Саида о том, что произошло с ним ночью на прошлой неделе.

— Как видите, аталяр-аксакаляр. Судите сами, а я уже не в силах изменить того, что случилось. Уверен, что каждый из вас на моем месте сделал бы то же самое…

— Ты украл дочь?

— Мы, товарищ Мухтаров, думаем, что вы ее и не крали, — дружелюбно улыбаясь, дополнил Коропов вопрос Исенджана. — Ну, какая в ребенке ценность для квартирного вора…

— Теперь-то и я понимаю свою ошибку, — задумчиво ответил всем сразу Саид. — Об этом у меня было здесь время подумать. Конечно, не крал, товарищ Коропов, право же, я не вор! Но неприятного для меня факта отрицать не могу. Да, дал пищу вражеским провокациям, несусветному вранью… Ах, я так ошибся, что всю жизнь об этом буду помнить!..

Присутствующие, каждый по-своему, восприняли слова Саида, соболезновали ему. Действительно, произошла ошибка, помог, что называется… Могла же девочка по доброй воле пойти на руки, поиграть, чувствуя нежность и ласку такого… человека!

— Скажи им, мой друг, что ты не хотел брать ее в жены! — начал убеждать Саида мягкосердечный Юсуп.

Коропов сбоку дернул его за полу так, чтобы никто того не заметил.

Но Саид увидел. Он с глубокой благодарностью, даже с сочувствием посмотрел на них, понял, что они своим отцовским чутьем догадались об истине, и был этому рад. Старики его прощали, может быть, сожалели о такой трагической неудаче, но — прощали!..

— Нет, нет, друзья мои. Вы правильно говорите — не в жены! Жену подобрать себе я могу вполне легальным и более простым путем, — искренне заявил Саид представителям Голодной степи.

XII





Любовь Прохоровна прислушивалась к людской молве. Чем увереннее утверждали, что Тамара была похищена, да еще в качестве будущей жены, тем большее волнение охватывало ее душу. Иногда ей и самой приходилось разговаривать на эту тему со знакомыми, выслушивать многочисленные побасенки о таких же случаях. Любови Прохоровне даже «снилось что-то подобное…». А в ее голове словно звучали удары колокола, нарастал протест против сплетен. Она жалела время, затрачиваемое на эти разговоры, но, как мать похищенной было дочери, слушала эти выдумки, признавала вероятность подобных фактов.

Так заметались следы…

Однажды утром, уже под осень, незадолго до начала процесса, Любовь Прохоровна встала рано, с головной болью. Она не спала всю ночь, измучилась. Это была первая ночь, когда ее Женя, окончательно излечив у ташкентских врачей свою контузию, вернулся домой. Всю ночь вполголоса говорил ей о каких-то догадках, но тут же сам уверял ее, что все это ерунда, что так только могло быть, но…

— Ты же, Любик мой, женщина кристально чистая, как слеза. Я знаю тебя, кажется, с детства, потому что ты еще совсем недавно перестала быть ребенком. Дочь таких патриархально-честных, религиозных родителей… Я очень хорошо знаю тебя. К тому же история с телефонограммой происходила на моих глазах. Я обязательно расскажу об этом следователю.

— Женечка! Мне плакать хочется… Сообщи им, голубчик. Ах, какой противный, какой бессовестный Преображенский.

Так прошла ночь. Сейчас Любовь Прохоровна одиноко, точно пришибленная, слонялась по комнате, сжимала руками больную голову, пила валерьянку.

В комнату вошла Мария. Такой она была однажды утром в Чадаке: рябое лицо было растерянно, бледно, и перепуганные глаза расширены.

— Где Тамара? — вырвалось у матери.

— Она спит! Вас ждет у крыльца старая узбечка, — шепнула она, наклонившись.

— Узбечка? Может быть, молочница? Ей деньги…

— Нет, нет, не та. Это… это она… Я знаю.

Волнение Марии передалось Любови Прохоровне. Перебирая в памяти события прошлых дней, Любовь Прохоровна смотрела на лицо Марии и узнавала ту далекую Марию, которая когда-то провожала ее, молодую, жизнерадостную женщину…

Любовь Прохоровна закрыла глаза и… припомнила изможденное лицо старой высокой узбечки, угощавшей ее отборным виноградом, шум чадакских водопадов, остроту переживаний, навеянных этой дивной музыкой, будто это было только вчера.

— Что ей от меня нужно? Прогони ты эту старую женщину.

— Следует ли? Она старая, но… все же пришла. Вышли бы вы к ней, с рассвета ждет старуха.

Любовь Прохоровна вышла на крыльцо.

На ступеньках сидела закрытая паранджой женщина. Из-за гор в белесой дымке тумана вышло теплое солнышко. Казалось, тень вот-вот подберется к этому серому комку в парандже и сдвинет его прочь с холодного бетона.

— Вы ко мне? — дрожащим голосом спросила Храпкова, все еще надеясь увидеть перед собой одну из тех узбечек, которым она иногда на рынке заказывала айран для мужа.

Раскрылась ветхая чиммат, и перед Любовью Прохоровной встала высокая, седоволосая Адолят-хон. Она не плакала, но казалось, что вместо глаз сверкали огоньки. Эти огоньки были так знакомы Любови Прохоровне. Она любила их когда-то, а может, нет? Да, теперь уже поздно отрекаться!.. Порой в глазах ее дочери загорались такие же огоньки. И тогда она, растерянно оглядываясь, прилагала все силы, чтобы успокоить ребенка, который в подобные минуты так был похож на… на Адолят-хон.

— Я к вам, добрая госпожа, — с трудом подбирая слова чужого ей языка, произнесла Адолят-хон. — Не забыли ли вы старухи, которая маячила когда-то перед вашими глазами?

— Что вам от меня нужно, Адолят-хон? Конечно, я знаю вас, знаю! Но… то давно уже прошло. Вы тоже были молодой…

— Я хорошо знаю, как неприятно встречаться со старыми свидетелями спустя некоторое время, — ответила старуха на едва понятном Любови Прохоровне ломаном русском языке.

Она, не мигая, в упор глядела на молодую, теперь побледневшую чужую женщину, которая перепутала все жизненные пути ее сыну. Ее глаза молили о помощи, о сожалении, а тело дрожало то ли от утреннего холода, то ли от старческой немощи.