Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 124 из 171

— Довольно! Все понятно. Я совсем не желаю. А может быть… даже… — Синявин напряженно задумался, а потом сказал — Даже откажусь от поездки в Москву.

— Совсем? И Веронику здесь будете учить? — спросил Молокан, а на его лице сразу же отразилось безразличие, отсутствие какого бы то ни было интереса к этим делам.

— Когда будет суд? — уже по-русски спросил Синявин, нарушив неприятное молчание.

— Декады через две. В конце января или в начале февраля.

На этом и закончили они разговор. Молокан только поглядывал на инженера Синявина и, по-видимому, сожалел, что затеял с ним эту беседу…

II

Три события большой важности всколыхнули умы. Каждое событие привлекало внимание определенных групп общественности, и по своему внутреннему значению они будто соревновались одно с другим.

Закрытие обители мазар Дыхана!

Суд над вредителями в Голодной степи!

Первая большевистская весна в Советской степи!

Точно потревоженные рои, шумели в кишлаках правоверные мусульмане. Кое-кому еще хотелось молиться, а некоторые отвыкать стали. Закрытие такой прославленной своей святостью обители, закрытие безвозвратное, навсегда, пугало их. Большевики не шутят. Они сказали: оросим дикую, проклятую богом Голодную степь — и оросили. Веками высыхала голая равнина, шакалы своим голодным диким воем развлекали там шайтана, эмиры, ханы многократно пытались овладеть пустыней, и каждая неудача только убеждала людей в невозможности напоить водой Голодную степь. Большевики напоили ее! И все же закрытие обители — это слишком дерзкий вызов аллаху.

И люди шумели по закоулкам, с волнением ждали этого дня. Увеличилось паломничество в обитель. Правда, эти богомольцы не были похожи на прежних. На гору взбирались больше для того, чтобы издали поглядеть на Советскую степь, украшенную огоньками новых заводов, кишлаков. Поглядеть на полоску воды, которая пробивается из-за гор в степь и насыщает ее влагой.

Изредка на самую вершину горы приходили женщины и, очень стыдясь, все-таки садились голым телом на отшлифованный веками камень, чтобы не забеременеть. Так, на всякий случай: поможет или нет, но во всяком случае не повредит. Дежурный мулла, получая за эту божескую процедуру двадцать копеек, предупреждал, что надо садиться на камень с искренней верой в его чудодейственность. Недостаточная вера — напрасный труд. Женщина глядела на этого муллу, и в ее взгляде где-то глубоко-глубоко светилось:

«Так ли уж искренне веришь ты сам, мулла?»

Всякий чувствовал, что обители приходит конец. Кзыл-су перестает шуметь в своих ущельях-водопадах, хиреет жизнь в обители.

Но не умерли еще хозяева обители. Удивило было многих исчезновение имам-да-муллы. Но обстоятельства, с этим связанные, уже не были тайной для правоверных. Такая дерзость — убежать от суда и снова вернуться из-за границы, приведя с собой отряд басмачей, — такая дерзость только пугала своими последствиями.

Преступник не может не побывать на месте преступления после того, как оно раскрыто. Какая-то неведомая сила любопытства или, может быть, закон конспирации побуждает его собственными глазами посмотреть на место преступления, на окружающих, узнать их настроение.





Имам-да-мулла Алимбаев часто вспоминал об этой истине, интересуясь судом, который вскоре должен был состояться. Ему хотелось собственными ушами услышать, что советский суд скажет о нем, Алимбаеве. Ведь он сам себе имам. Кому запрещено молиться даже при советской власти?

К суду готовились. Кто как мог, кому как нужно было готовиться. Чувствовалось, что приближается большое событие, которое заставит отчаянные головы еще раз призадуматься, охладить не в меру горячие мозги. Суд — это мировая трибуна, с которой будет сказана правда о том, какую «невинную» роль сыграла мировая буржуазия и ее агенты в смерти рабочих, погибших на строительстве в Голодной степи. Некоторые газеты уже сказали об этом вскользь. Неусыпная имперская печать за границей иронически отнеслась к этим сообщениям большевистских газет. Однако ирония былй горькой. Ведь люди их страны с таким увлечением ищут знатоков узбекского языка, чтобы иметь возможность прочитать о суде в узбекской газете, попавшей к ним в руки им одним известными путями.

«Так вот оно что!» — сказали они. Они больше ничего не говорят, но имперские газеты одна за другой уже бросились строчить «опровержения».

«Большевистская ложь о культурных нациях. Будто бы так называемому американскому или другому «экономическому империализму» нечего делать в своих странах if доминионах, чтобы они расходовали средства на такую бесцельную, безнадежную авантюру. К тому же надо отметить, что это обвинение относится к профсоюзным деятелям культурных наций. Ведь, по сообщению большевистской печати, непосредственное участие во вредительстве принимал корреспондент. А, как всем известно, на строительство был допущен только всеми уважаемый корреспондент профсоюзной газеты. Мы не позволим, чтобы наших рабочих так позорили…»

В таком духе писали и расписывали газеты. Но это еще больше подогревало интерес к суду. Из Мекки сообщили, что святой халиф договаривается с Римом о том, чтобы общими силами вместе с римским папой опротестовать суд, на котором так «оскорбительно» обвиняют святых отцов ислама. Церковь не разрешит издеваться над ее вечными законами. Она сумеет защитить себя, как веками защищала себя от всякого «насилия».

И вдруг — делегация. Впрочем, нигде и никому она себя так не называла.

Семнадцать иностранцев разного возраста прибыли в Намаджан. Эти семнадцать, не имея ни мандатов, ни полномочий, едва сговаривающиеся между собою, растерялись. Они странствовали от одного кишлака к другому, и вожаком у них стал один учитель из Гуджерата, неплохо знавший фарсидский. Он пристал к группе так же, как пристали к ней и другие.

Многие в пути отстали. У кого не хватило сил, у кого сомнения тревожили душу, а кое-кто действительно поверил имперским газетам.

О появлении «семнадцати» тотчас узнал Преображенский. Однажды он получил письмо от знакомого из Архангельска и заволновался. Эти люди уже фактом своего пребывания на территории Узбекистана не нравились ему. Они пришли из тех стран, властители которых настойчиво добивались свержения Советов. Особенно не нравился ему среди них учитель из Гуджерата.

III

«Философию социального бытия» инженер Синявин наконец привил и Евгению Викторовичу Храпкову. Доктор вначале неосознанно завидовал «твердости духа» старого инженера. Завидовал потому, что сам, будучи на пятнадцать лет моложе, трусливо старался избегать событий, которые «волнуют сердце». Так и выработался у него какой-то своеобразный рефлекс. Малейшее подозрение, что событие может «взволновать» его, заставляло Храпкова сторониться, не интересоваться им, и… немедленно забывать о нем.

Но после появления у него на квартире Преображенского и решительного поведения при этом инженера Синявина Храпков почувствовал, будто его кто-то упрекает. Почему старый Синявин, а не он, хозяин квартиры, запротестовал и так энергично выпроводил человека, враждебного обществу? И, наверное, Синявин этим не ограничился. Инженер с консервативными убеждениями (как думали о нем раньше), наверное, уже сообщил кому следует об этом факте. Теперь могут вызвать его, советского врача, и спросить: «Почему это вы, купеческий сын, гражданин Храпков, моложе инженера Синявина, умалчиваете о своих связях с известным организатором вредительства на строительстве в Голодной степи? Вы советский активист, орденоносец, а покровительствуете антисоветским элементам, скрываете свои связи с родственниками жены…» Пропади ты пропадом!

Непременно надо зайти туда, не ожидая вызова! Или, может быть, посоветоваться с… Мухтаровым? Проклятие! Все пути ведут к нему.

Однажды вечером, в минуты таких раздумий, Евгений Викторович услыхал осторожный стук в дверь.

«Кто бы это мог быть?» — мелькнуло в голове. Только он успел откашляться, чтобы прочистить свой голос, как снова, так же стремительно, вошел в комнату замерзший Преображенский в шапке-ушанке.