Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 94

При виде Стаха Заблудовского, сидевшего в седле на хорошем гнедом коне и вновь красовавшегося своей улыбкой, Лашка пожалела, что выехала из Кракова. Встречаться с живым Заблудовским, которому столько наобещала за спасение от Лободы? Или стать опять женой Лободы? Нет! Лучше принять великодушную защиту гетмана…

— Вы должны, пан сотник, любой ценой убедить Лободу, что именно так следует ему поступить, — внушал гетман, как заповедь. — Корона простит ему кое-какие вольности на Украине, оставит и на дальнейшее время старшинствовать над реестровиками… вернет ему законную жену…

— Позвольте, вельможный…

— Вы должны, пан сотник, привыкнуть терпеливо выслушивать то, что говорит польный гетман коронных войск… Пусть знает пан Лобода, что корона считает главным вожаком бунтарей и изменников государству разбойника Наливайко. Не учить нам ловкого воина Григора Лободу, как лучше действовать, но объединением своих войск с войсками мятежника он немало поможет нам. Сначала задержал бы отступление Наливайко, а потом… и выдал бы его коронному суду… Вы хорошо поняли, пан сотник, что я вам сказал?

— Все понял, вельможный пан гетман. Если господь бог вразумит меня провести пана Лободу…

— Не провести, пан сотник, а умно повести себя…

— Извините… умно повести себя с паном Лободою и остаться в живых, то будете, ваша мощь, довольны Стахом Заблудовским: я собственными руками передам Наливайко вельможному пану гетману.

— И если выполните это, пан сотник, получите шляхетство польское.

— Вы обещали мне, вельможный пан гетман…

— Опять торопитесь, сотник, не дослушав гетмана. Умный пан сотник сам уже сообразит, когда и как оставить пану Латку вдовою… Однако, пан сотник, это случится не раньше, чем разбойник Наливайко будет в моих руках!

Лашка не слышала этих слов, — чтобы укрыться от двусмысленных взоров и усмешек жолнеров, она забилась в угол кареты, укутавшись теплым турецким плавком, еще в Кременце подаренным ей Жолкевским.

2

Ночью прошел холодный дождь, и лужи покрыли не оттаявшую землю. А утром потянул ветер с востока, выглянуло солнце из-за клочкастых туч. День обещал быть хорошим, весенним, и, точно приветствуя его, где-то защебетала проснувшаяся пташка.

Северин Наливайко приказал Двигаться дальше. Он знал, что в войске растет недовольство, что беспрерывный поход по такой распутице и в непогоду сильно ослабил дисциплину и боевой дух казаков. Даже кое-кто из старшин не разговаривает с ним по нескольку дней. Вчера пришлось казнить двух казаков, которые подбивали других идти в Киев к Лободе. Казнили их за измену общенародному делу освобождения, как панских агентов.

А тут еще и личные тревоги. Мелашку, еще не вполне выздоровевшую, пришлось оставить на Брацлавщине у надежных людей. Не выдал ли ее кто Жолкевскому, не схватила ли ее опять горячка? К этой девушке у него было странное чувство. Любил он ее, но любил как обиженную врагом сестру, как самого себя. До появления ее в лагере иногда вспоминал ее, как женщину, с которой связал бы свою жизнь. Ее девичья любовь в те тяжелые часы, когда он скрывался от Януша Острожского и Радзивилла, была живительной струей, которая развеивала в нем упадок душевных сил, зажигала жаждой жизни. Но женская покорность Мелашки напоминала о страшной рабской покорности крестьян в воеводствах Острожского, о покорности, которую так ненавидел Наливайко, против которой он так решительно восстал, как и против панов. Он боялся признаться себе, что только искренняя благодарность освящает и поддерживает его любовь к этой девушке. И он будет ее любить…

И резко отгонял от себя непрошеные мысли и воспоминания. В жизни один раз изведал и он такую женскую ласку, когда чувства на миг были покорены мимолетным страстным угаром… Но, к сожалению, такого же равновесия не постигла в этом и душа его. То была женщина, чуждая ему по положению, чуждая его общественным устремлениям. То была графиня Барбара…





— Тьфу! Навязнет такое на зубах! — сплюнул Наливайко и погнал коня вперед войска, которое уже выровнялось по дороге длинным и достаточно бодрым для начала военным строем.

Догнав Мазура и Шостака, поехал рядом с ними. Шостак уже несколько дней не разговаривал с Наливайко, считая себя обиженным. Подолянин, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что должен оставить землю и людей своего Подолья и податься на Низ, в Сечь. Зачем и надолго ли? Вернется ли он вновь в свои края? и когда? Во имя обещанной Наливайко призрачной свободы украинского люда он оставляет свой славный Подол, свой участок поля, свою, пусть и захваченную паном, но такую родную землю.

— Да помиритесь, чорт вас возьми! Сопят оба, как быки в ярме… — заговорил Мазур и дал место коню Наливайко рядом с конем Шостака.

— Все еще серчаешь, Петр?

— Серчаю, Северин? Не серчаю, а тоскую. Куда и зачем мы идем? Разогнались свободу добывать людям, а себя закабалили вот уже который год. Как проклятые, идем и идем. Сожгли кучи панских грамот, сотню панов отправили на тот свет, — может быть, и мучениками станут пред праведным небом. А что мне от этого?

— В тебе, Петр, кровь высыхает, остался только перекисший квасок.

— Какой, к чорту, квасок? Ничего во мне не высыхает. Не выдумывай, Северин, не мудрствуй. Подумай лучше о том, на каком кваске мы держим людей в постоянном походе. Зимой конину ели, в уманских лесах на морозе ночевали, болезни снегом лечили. Добрая половина людей отошла от нас.

— Трусы отошли. Зато новые, с хорошей кровью, готовые к борьбе за человеческие права, каждый день приходят и пристают. Это уж настоящие, те, что и о завтрашнем дне думают.

— Да к Лободе теперь, Северин, их еще больше идет, и тоже о борьбе говорят. Нечего и тебе за старшинование бояться… Нужно присоединяться к войску Лободы.

Юрко Мазур с другой стороны подъехал к Шостаку. По натуре своей Мазур был только воякой, политика раздражала его. И он чувствовал недовольство Наливайко, но по другой причине.

А по-моему, нам нужно подождать Жолкевского и напасть на него. Бронек на рассвете вернулся из разведки, передает, что жолнеры тоже с неохотой подчиняются гетману, грабежом и горилкой забавляются.!

Наливайко молчал. Он прекрасно понимал обоих: живут сегодняшним днем и не думают о будущем. Одному Подолья жалко, другой скучает по крови врага, от нечего делать саблей рубит дубки в лесу.

— Если бы человек не заботился о своих потомках и жил только для себя, вот как вы, то род человеческий давно вывелся бы, — вот что должен сказать вам обоим. Не для себя восстаем, а для всех людей, для потомства. И как хороший хозяин в своем хозяйстве, мы должны думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и о послезавтрашнем…

— Послезавтра пасхальная суббота, Северин… Эти разговоры мы уже слышали, а я хочу жить и праздновать светлое воскресенье.

— Так празднуй и не морочь голову ни себе, ни другим. Поворачивай и празднуй, как праздновал Марко Дурный и Татаринец в Мацийовичах… Старшины народного повстанческого войска называется! Не своим положением старшого дорожу, а делом нашим святым, как верою новой и великой. Схватить саблю и уничтожить какого-нибудь пана в замочке на Подолье, а потом светлое воскресенье праздновать, пока другой пан еще крепче не затянет петлю на твоей шее, — вот и вся ваша дума о свободе. Не нужно мне таких старшин! Я хочу до конца уничтожить панство. А ради этого не грех и пострадать какой-нибудь год. Волю народа голыми руками не возьмешь, как горсть подсолнухов из девичьего кармана. Страдаем, зато науку хорошую, как пана бить, получаем, и потомки наши, если не мы, добьют-таки панов… Явимся в Сечь, договоримся, если с нами будут разговаривать, а разговаривать они должны. Соберем все распыленные по Украине силы и выступим. Пусть тогда будет старшим тот, кого выберем сообща и кому присягнем, как ты, паи Шостак, присягал мне. Нашего дела не должна задушить корона польская, хоть войско наше и будет терпеть временные поражения. А к этому идет с нашими раздробленными силами и такими вот гнилыми разговорами.