Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 141

– Боже мой, преподобный Хильдебрандт. Какой вы большой.

Если “большой” означало “сравнительно большой", то Расса впервые с кем-то сравнили. Оттого, что его погладили (до чего же двусмысленный термин придумал Эмброуз!), он стал еще больше. К его удивлению, оказалось, что это проблема.

– Извини, – сказала она. – Ты большой, а я… зажалась.

Яснее ясного, что он совершает ошибку. Чем дальше, тем сильнее она зажмется. Но он уже не мог ждать. Он поцеловал ее и коснулся с неторопливой лаской, точно время было предметом, который можно взять в руки и подчинить своей воле. Отклик ее можно было истолковать и так, и этак – то ли возбуждение, то ли зажатость. Как бы то ни было, настойчивости след простыл.

– Мы можем подождать, – согласился он.

– Нет, попробуй еще раз. Просто двигайся медленнее. Сама не знаю, почему я так зажалась.

Стоило избавиться от одежды, и вот уже они, как ни в чем не бывало, обсуждают то, о чем прежде немыслимо было заикнуться. Точно вдруг перенеслись на другую планету. Ему казалось, что за этот час он понял о Фрэнсис больше, чем за полгода. К счастью, его сердце по-прежнему узнавало ее, его запас сострадания никуда не делся. Его умиляло, что у женщины, столь уверенной в своей желанности, не получается расслабиться для него. Она была не просто женщина со своими уникальными чертами характера, милая несовершенная женщина, на которую он возлагает такие надежды и к которой чувствует такое влечение: она была не Мэрион, а ему необходимо было хоть раз проникнуть в женщину, которая не Мэрион. До чего нелепая необходимость, до чего забавны и по-человечески понятны препятствия, мешающие ему добиться своего (полдюйма вперед – четверть дюйма назад), и какая-то шишка на дубленке, натершая ему локоть. Ему так и не удалось войти в нее целиком, и удовлетворение его оказалось неполным. Но в том счете, который он вел, помоги ему Бог, это, бесспорно, считалось. Избавившись наконец от груза своей ущербности, он сердцем вернулся к Фрэнсис. И вздрогнул от благодарности к женщине, чье милосердие спасло его.

– Во-первых, – сказала она, – я опять хочу писать. Во-вторых, нам точно пора возвращаться.

Она прижалась влажными губами к его губам, и наслаждение поцелуя усилилось от их единения: казалось, их рты – точные копии или уполномоченные прочих влажных органов. Ему не хотелось выходить из нее. Не хотелось думать, что он получил явно больше удовольствия, чем она. Ему хотелось удовлетворить ее. Но желание, загоревшееся в нем после укрощения Клайда, теперь погасло. Она встала, надела джинсы. Две минуты спустя они уже сидели в машине.

– Ну, – сказал он.

– Ну.

– Я люблю тебя. Что скрывать.

– Я это ценю.

Он завел машину, некоторое время они ехали молча. Повторять, что он ее любит, не было смысла – он и так уже дважды сказал об этом.





– Странно, – наконец проговорила она. – Мне нравится в тебе ровно то же самое, из-за чего мне не следует тебя хотеть.

– Не такой уж я хороший. Кажется, я тебе уже говорил.

– Нет, ты хороший. Ты красивый. Я совсем запуталась.

– Ты жалеешь о том, что мы сделали?

– Нет. Пока нет. Просто запуталась.

– А я сказочно счастлив, – признался он. – И ни о чем не жалею.

Дело близилось к полудню, Расс гнал во весь дух, и даже если Фрэнсис хотела что-то добавить, он слишком сосредоточился на полной опасностей дороге, чтобы поддерживать разговор. Вот так и получилось, что, когда он подъехал к общему дому и увидел большой пикап “шевроле” и фигуру в красной куртке, Ванду, а рядом с ней Теда Джернигана и еще одного мужчину, Рика Эмброуза, который впился взглядом в Расса и Фрэнсис, заметил их виноватое опоздание, явно дожидался их, чтобы сообщить единственную весть, которая могла привести его на месу, дурную весть, – вот так и получилось, что последние произнесенные Рассом слова были “я ни о чем не жалею”.

В начале была лишь точка темной материи в космосе света, мушка, плавающая в глазу Бога. Именно мушкам перед глазами Перри обязан был совершенным в детстве открытием, что зрение, оказывается, вовсе не прямое разоблачение мира, но производное двух сферических органов в его голове. Он лежал, глядя в ясное синее небо, стараясь сосредоточиться на мушке, стараясь определить особенности ее размера и формы, но терял ее из виду и вновь замечал уже в другой стороне. Чтобы точно определить ее местоположение, он тренировал глаза одновременно смотреть на нее, но мушка в одном глазу оказывалась ipso facto[62] невидимой для другого; Перри напоминал себе собаку, которая гоняется за собственным хвостом. То же и с точкой темной материи. Она ускользала, но никуда не девалась. Порой он замечал ее даже ночью, потому что ее темнота была на порядок глубже обычной оптической темноты. Точка существовала в его сознании, а сознание его теперь круглосуточно светилось рациональностью.

На верхней койке откашлялся Ларри Котрелл. Достоинство Мэни-Фармс заключалось в том, что группа спала в разных комнатах в общежитии, а не в одной большой общей комнате, где любой из сорока человек мог заметить, что Перри уходит. Недостаток же воплотился в его соседе. Ларри обожал Перри, близоруко льстил ему и был полезен в том смысле, что его общество позволяло избегать тех, кто мог бы выказать недовольство кипучей энергией Перри, но спал Ларри исключительно чутко. Прошлой ночью, вернувшись в два часа в комнату и обнаружив, что Ларри бодрствует, Перри пояснил, что от съеденного за ужином жареного хлеба его пучило и он тихонько перебрался на диван в комнате отдыха, дабы избавить друга от вони кишечных газов. Сегодня такая ложь тоже пригодится, но сперва надо уйти незамеченным, а Ларри все откашливался в темноте на верхней койке. Можно было удавить Ларри (в тот миг эта мысль показалась Перри заманчивой, однако чреватой осложнениями), можно было нагло подняться, заявить, что его опять мучат газы, и удалиться в комнату отдыха (достоинство этого варианта заключалось в последовательности, изъян в том, что Ларри мог увязаться за ним); можно было просто дождаться, пока Ларри, который целый день соскабливал краску и наверняка вымотался, сморит сон. Надо было как-то убить час, но Перри терпеть не мог занимать голову всякими мелочами. Всевидящая рациональность его пылала неутомимо, и проблема Ларри заставила его осознать цену этого неугасимого огня, потребность тела в стимуляторе. В кармане его штанов лежала та алюминиевая баночка из-под пленки, в которой оставалось меньше, чем во второй. Перри мог бы бесшумно втереть рацион в десны, но его мучила неизвестность: например, заглушит ли спальный мешок звук открываемой крышки. Сумеет ли он ощупью открыть баночку, не просыпав ни крошки. (Недопустимо было просыпать даже микрограмм.) Разумно ли вообще лезть в полупустую баночку. Не дождаться ли момента, когда он сумеет назально употребить большую дозу. И так ли уж, если вдуматься, плоха идея удавить человека, чьи нескончаемые откашливания стоят между ним и стимулятором…

Ох уж это тело и его “если, если, если” тайной сделки с порошком. В сознании его, независимо от тела, даже сейчас сияла разгадка тысячелетий бесплодных размышлений. Так уж вышло, что недавно, менее недели назад, он разгадал, почему человечество непрестанно разговаривает с Богом. Тайна заключалась в том, что он, Перри, и есть бог. Это открытие испугало его, но за этим последовало второе открытие: если даже преступный, пристрастившийся к наркотикам десятиклассник средней школы Нью-Проспекта – бог, значит, богом может быть кто угодно. Поразительная разгадка. Его действительно поразило, что он не сообразил раньше. Она маячила перед ним все прошлое лето, когда он повычеркивал все слова “Бог” в клерикальном журнале Преподобного и заменил их на “Стив”. И как он в тот же день не дошел до этой изысканно-простой мысли? Разгадка заключалась в том, что Стив может быть богом. Как и любой Том, Дик или Гарри – достаточно лишь заметить свою божественную природу. Едва человек осознает поистине безграничные возможности собственного разума, существование Божье уже не кажется ему абсурдным. Оно становится абсурдно очевидным.

62

Зд.: именно поэтому (лат.).