Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 133 из 148



узнал весь мир и чтобы нашего сына востребовали международные организации и

самые высокие политические круги Запада. Он посмеялся над нашими надеждами на

Берлингера и Андреотти и сказал, что наша единственная возможность — устроить

скандал и оказать давление. Такой компромисс, как сейчас, им только удобен. Он предложил помочь нам денежно, если мы в этом нуждаемся...»

И Тарковский решается на скандал, на разрыв. Одним из консультантов «по

русской эмиграции» был у него писатель Владимир Максимов, в то время главный

редактор «Континента».

«Андрей обратился ко мне за советом, когда решил остаться. Я поехал в Рим. Мы

посидели, поговорили о перспективах его на Западе после того, как он останется здесь.

Я его предупредил честно, что будет трудно, что, как только он станет эмигрантом, к

нему совершенно изменится отношение, будет абсолютно другой счет и будет намного

труднее. Но он сказал, что он решил не возвращаться в СССР. И тогда я попросил

своих друзей-журналистов организовать его пресс-конференцию...»

3 июля, Сан-Григорио. В дневнике: «Мы переживаем сейчас ужасное время. Десятого в Милане состоится пресс-конференция, на которой мы заявим, что

просим политического убежища у США.* До сих пор неясно, как отнесутся

американцы к тому, что я не хочу жить в Америке и, как я думаю, буду чаще работать

в Европе...»

4 июля: «Лариса ужасно нервничает, даже если она открыто это не показывает. По ночам она вообще больше не спит. Мне очень тяжело наблюдать за этим. Я

как-то не подготовлен к такой жизни; для меня это сплошное страданье. Однако если

бы только это: мои ближние, кто любит меня и кого я люблю, страдают точно так же.

Именно эта тесная связь со мной побуждает их страдать. Как печально быть

вынужденным в этом признаться...»

* От американского гражданства, им предлагавшегося, Тарковские отказались, осев

в Италии.

282

Сталкер, или Труды и дни Лндрея Тарковского

В конференции приняли участие Ростропович, Максимов, Ирина Альбер-ти, Юрий

Любимов. Любимов при этом даже отказался от советского гражданства.

Резонанс в прессе был большой*, однако все эти, такие по-человечески мощные, волны разбивались о Кремль, словно их и не было. Шли петиции из множества стран, проходили заседания комитетов по воссоединению семьи Тарковских, крупные

деятели политики, культуры и искусства многих стран лично обращались к большим

правительственным и партийным чиновникам страны советов, но все было втуне. Шли

месяцы, годы, Тарковский благодаря неимоверным усилиям друзей доставлял Анне

Семеновне, Андрею и Ольге деньги на жизнь, слушал в телефон плач сына и сам

плакал. Каждая ночь и каждое утро начинались молитвой за Тяпуса и молчаливыми, невидимыми слезами. Тарковский чернел, все глубже прочерчивала его лицо сетка

282

морщин. Он уже понимал, что вызволение сына заходит в безнадежный тупик. Все

чаще появляется в дневнике невероятная, но четкая запись: «Жить без Тяпы не могу и

не хочу».

И я думаю, если бы он и был на это время абсолютно здоров, то несомненно бы

должен был заболеть. Дневники этих лет, их голшфская панорама, не оставляют в этом

сомнений. Вся метафизически-суммарная мощь его ностальгии получила здесь свое

роковое, необычайно тонкое, поистине сердцевиннейшее острие, которое не могло не

прорвать целостности его дыхания, его телесного духа. Ностальгия его была и так

необыкновенно, почти сверхчеловечески многослойна и мощна. Человек с такими

утонченными вибрациями нуждается в защите от ударов грубо материальной, бетонно-металлической, брутально-звериной стихии. Ангелу невозможно дискутировать с

партийным собранием.

И оказалось, что был один-единственный способ увидеться с сыном: смертельно

заболеть. Как будто не с сыном, а с Богом.

* Вот фрагмент одного из интервью: «— Многие говорили, что вы уехали из СССР

из-за конфликта на Каннском фестивале, когда Бондарчук не допустил присудить вам



"Золотую пальму". Это правда?

— Председатель Госкино Ермаш приказал ему сделать все в качестве члена жюри, чтобы я не получил премии. Не был бы Бондарчук, был бы кто-то другой. Дело не в

нем, а в том, что, будучи членом правительства, председатель Госкино СССР

продемонстрировал, что Тарковский не нужен Советскому Союзу, что Тарковский

сделал картину на Западе, которая не удалась. Чего он хотел? Чтобы я вернулся в

СССР с чувством потери, неудачи, и они вольны были бы меня судить, говорить все

что угодно. Я часто сидел без работы и получал минимум заработка, меня без конца

штрафовали, хотя по советскому закону не полагаются штрафы. Я последние две

картины делал с разрешения съездов партии. В прокате запрещали мои картины, хотя

они очень хорошо шли. Но это никогда бы не послужило поводом остаться. Но когда

перед лицом всего мира в Каннах советское правительство говорит мне и всему миру, что, мол, Тарковский нам не нужен, мы прекрасно обойдемся без него, он говно, он к

нам не имеет никакого отношения, то я понимаю, что вернуться в СССР — как лечь в

могилу.

— Вы жалеете о том, что приняли такое решение — остаться?

— Нет. Я никогда ни о чем не жалею. Меня унизили, унизили не как художника, а

как человека, мне просто плюнули в лицо. И после этого сказали — возвращайся. Мне

кажется, что для человека нормального и имеющего достоинство это просто

невозможно».

283

Странствие изгнанника

И по мере разворачивания этих приходящих и уходящих во все стороны ветров и

разрастания глубины страдания, во всей его неотвратимой монотонности, Тарковский

все дальше и дальше продвигался к пониманию существа святости как касания

тишайших центров мира, где тебя не гложет уже ни единое из агрессивных

вожделений. Религиозные сюжеты стремительно стали выходить на первый план, оттеснив все художественно-пластические проекты, если таковые вообще были.

«Жертвоприношение», «Святой Антоний» и Иисус штейнеровского Евангелия —

святость, одухотворенное касание плотью духа мира, диалог в касании словом обета

Бога... Даже Гамлет вошел в совершенно другую стадию и предстал как сюжет

предапокалипсисной личной ответственности. Тарковский намеревался сделать свою

совершенно свободную транскрипцию шекспировского шедевра.

283

Впрочем, это ментальное движение русского изгнанника шло издалека, из глубины

«Рублева» и особенно — «Сталкера». Некто смотрит на нас неотрывно и неотступно из

«вокальной дали» иконы, которой является сам наш мир. И Тарковский чувствовал

этот взгляд как притяжение той воли, которая не только не от мира сего, но она — и

сам этот мир в его осыпающейся подлинности, в его на наших глазах истаивании и

исчезновен-ности.

«18 марта 1982-го, четверг. Рим. Уже с раннего утра дождь льет как из ведра.

Воздух тяжел и влажен. Читаю Бунина... Каким милосердным, прямым и

справедливым образом убивает любая подделка или лживость всякую жизнь в

поэтической ткани. Возьмем хотя бы Валентина Распутина: полуофициальная, полуактуальная проблема, полулюбовь, полуправда. Бунин, напротив, из цельного

куска, как монолит, и проза его одновременно нежна и сильна.

"...На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и

парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый

шелушащийся поднос, на котором стояли передо мной два белых чайника с мокрыми

веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам... Наблюдение народного быта?

Ошибаетесь — только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!" "Жизнь Арсеньева".

Чудесно, почти дзэн. Бунин описывает в "Жизни Арсеньева" Орел, его магазины и