Страница 26 из 59
— Это верно, Михаил Иванович. Руки у них по локоть в крови, вот и стараются сейчас отмыть их. Но их до самой могилы теперь не отмоешь… А все же почитать не мешает, — заключил Вязов. — Кое-что и поучительное выбалтывают…
Потом с минуту, наверное, молчали. Платон лишь слышал тяжелое посапывание и шелест переворачиваемых страниц.
— Жинку из больницы привез? — спрашивает Иван Прокофьевич.
— Завтра выписывается, — отвечает второй рабочий.
— Ты мне напомни утречком, кажется Наумов на своем «козлике» в район собирается, заедет за ней.
Платон снял с полки книгу Луначарского «Статьи о литературе». Решил взять ее почитать.
Рабочие ушли. Платон тоже стал собираться домой.
— Погоди малость, вместе пойдем, — попросил Вязов. — А то и пыль на улице некому будет выбить…
Когда вышли из библиотеки, хлестанул по щекам мороз,-задержал дыхание, выбил из глаз слезу.
— Оттого и усы отпустил, — шутит Иван Прокофьевич. — У нас, брат, зимой в тайге полагается носом дышать…
Платон шагает в ногу. И не потому, что старается, а просто солдатская привычка не выветрилась еще. Оба они, и Вязов и Корешов, в добротных полушубках. Оба кажутся в полумраке вечера большими и нескладными.
— Как работается? — спрашивает Вязов. — В город не собираешься удирать?
— Мне и здесь неплохо, — в тон ему говорит Корешов. — Солдату везде дом родной.
— Так-то оно так, да один дом тесен, другой просторен… Вызов, говоришь, Заварухина приняли соревноваться?
— Я вам этого не говорил, — нахохлился Платон. — И вообще, откуда вам об этом известно?
— Это мое дело, откуда узнал, — поскрипывает снежком Иван Прокофьевич. — А стесняться и прятаться в таких случаях нечего, не штаны снимаешь, — грубовато заметил он. — Большую рыбу на крючок поддели, а вот вытащите ли? С Генкой и я не совладал, лопнуло терпение, — признался Вязов, ничуть не беспокоясь о том, что в глазах паренька он может уронить свой авторитет. — Только хочется мне понять, из каких побуждений ты принял заварухинский вызов. Побить, а потом руки в брюки, хвост трубой?..
— Ребята, может быть, этого и хотят, — сказал Платон.
— А ты чего? — приостановился Иван Прокофьевич и подумал: «Странный паренек».
— Я? Да как вам сказать… Думаю, что… Другим будет Генка.
— Другим?! А тебе что он такой не нравится? — не скрыл своего удивления Вязов. — Ну, пьет, водки жалко, что ли, все равно всю не выпьет, случается хулиганит — на то у нас участковый есть…
«И что подначивает? — дышит Корешов в заиндевелый конец воротника. — Может и сам толком не знаю, зачем мне понадобилось связываться с Заварухиным».
— Вот то-то, языком трудно сказать, а душой бы ответил, да она языка не имеет, — в самую точку попал Иван Прокофьевич. — Не обижайся, брат, за въедливость, — дружески хлопнул он Корешова по плечу. — Это хорошо, когда душой чувствуешь, совесть, значит, чиста. Был у меня в жизни промах. Ведь жизнь не проживешь, чтобы шишек не набить. Плохо я жил с первой женой. Как уж ни старался ее переломить, а она все за свое. Один раз приревновала к кому-то, махнула в райком партии, в слезы ударилась. Такой, мол, он и сякой. Меня, понятно, на бюро потащили. Зачитывают все то, что она про меня написала, а потом спрашивают, верно ли это?
Понимаешь, брат, горло перехватило. Такая вдруг обида меня взяла и а эту женщину, что стою, как пешка, моргаю глазами, сцепил зубы и молчу. Не могу говорить и баста. Тут же кто-то предлагает отобрать у меня партийный билет… Но встает другой и говорит: «Не верю я этой женщине. Душой чувствую, что наговорила она на человека»… Здесь уж и меня прорвало. Поверили. Вот так, брат. Хорошо, когда у людей душа есть…
Заиндевели воротники, щекочут смерзшимися усиками меха стылые щеки. А мороз знай себе потрескивает и жмет, и жмет… Вязов останавливается, в темноте вспыхивает огонек спички, осветив на миг побелевшие усы и покрасневший от мороза нос.
— Что я тебе хотел сказать, Корешов, — останавливается у калитки Иван Прокофьевич. — Хорошо бы вашим хлопцам втолковать, какое у вас соревнование… И обязательно надо сделать ему огласку. Подумай, за углами такое не делается, да и проку от такого соревнования мало… Надо не только для себя жить, надо для других. Уяснил? Ты это понимал душой, а вот сказать не мог. Для всех, Платон, жить надо. Запомни это, брат. — И вдруг как будто без всякой связи: — И твой дед жил для людей. И погиб для людей. Если бы о себе думал, его бы Сизов в живых оставил…
Время, как нитка: тянется, тянется и вдруг узелок. Пожалуй, таким вот узелком была для Риты эта последняя неделя. Стальные ленты полозьев на всех пяти санных прицепах как языком слизало. Полозья, проделав в снегу глубокие колеи, врезались до мерзлого, шероховатого, словно наждачная бумага, грунта и по нему — фьи! фьи! — посвистывали. Пришлось полуприцепы поставить на ремонт в мастерские, а машинам дать снова прицепы на резиновом ходу.
Но беда одна никогда не приходит. В этот самый вечер, когда возвращались из библиотеки Вязов и Корешов, на третьем километре у тяжело груженной лесом машины на подъеме лопнуло дышло. Прицеп перевернулся. Бревна с треском и грохотом, как спички, посыпались на дорогу. Дорогу перегородило. Подошедшие с верхнего склада лесовозы остановились. На дороге образовалась пробка. Но не это было страшно. На самом подъеме вечером неожиданно забила родниковая вода. Ее выжал мороз. Не прошло и нескольких часов, как наледь расползлась по дороге. Она парила и наплывала, пожирая придорожный снег.
Наумов в полночь поднял Риту с постели. Постель была теплой, вставать никак не хотелось. «Можно было бы и без меня обойтись, — одеваясь, думала Рита. — Скучно одному в машине, вот и заехал…»
В квартире тоже было тепло. Сидевшего на табуретке Леонида Павловича стало клонить ко сну. Он сладко и часто позевывал, хлопая ладошкой по губам.
Но в «козлике» сон моментально выдуло. Брезент, которым был обтянут кузов машины, грел неважно, свистало во все щели. Машину Наумов вел сам. Шофер загрипповал. «Козлик» рыскал из стороны в сторону. В свете фар иногда мотыльками начинали выплясывать снежинки — это ветер сдунул их с ветвей деревьев и бросил в ночь. Ночью дорога кажется бесконечно длинной и как бы незнакомой. Все окружающее ее неестественно, преувеличено, как на той картине, что висит на сцене клуба.
— Теперь надо ожидать наледи по всей горе, — сказал Леонид Павлович.
— По всей не по всей, а в нескольких местах пробьет, — Рита зябко поежилась, уткнувшись в воротник полушубка. — Надо завтра же поставить людей отводить воду.
— А где мы их возьмем?!
— Вы начальник, вы и думайте, — отозвалась Волошина и деланно зевнула. Потом глубже втянула голову в воротник. Так было теплее и не хотелось говорить о делах. Хотелось подумать и помечтать о своем…
В ответ на ее замечание Леонид Павлович всем валенком нажал на акселератор. От встречного ветра крыльями захлопал над головами брезентовый верх. Укатанная дорога стремительно уносилась под колеса автомашины. «Козлик» дрожал частой и мелкой дрожью. Рита с опасением покосилась на Наумова, проявившего вдруг такое лихачество. Поворот, еще поворот. Визжат тормоза, как несмазанные колеса у телеги. И вот уже впереди видны полыхающие факелы. Они бросают отсвет на темные фигурки людей, на МАЗы. Машины работают на малых оборотах, глухо; едкий чад сгоревшего соляра стелется по дороге, от него скребет в горле…
— Начальство приехало! — доносится до слуха Наумова и Волошиной. И тот же голос командует: — Раз, два, взяли! Ух!
Катают с дороги мерзлые бревна. Они, ударяясь друг о друга, звенят, как железные. С той и с другой стороны перевернутого прицепа собралось около десятка машин.
Наумов и Рита пошли осматривать подъем.
Леонид Павлович высоко над головой несет горящий факел. Валенки его расползаются на ледяном наросте. Он попадает одной ногой в наледь, ругается. Валенок тотчас обледенел, поцокивает по льду. «Машинам не подняться», — соображает он. А что делать, хоть тресни, ничего такого мудрого не приходит в голову. Посоветоваться с Волошиной Леонид Павлович принципиально не хочет.