Страница 98 из 100
Мархансай повернулся к Доржи:
— А ты и рад уехать? Да? Бурятский язык забудешь, по-русски болтать станешь, русские молитвы перед своими бурханами читать будешь.
Доржи рассердился: почему все молчат, будто онемели? Ему захотелось позлить Мархансая.
— В будущем году и ваш Шагдыр поедет в русскую школу.
— Замолчи! Мой Шагдыр в будущем году в дацан пойдет. Ламой будет. А все мальчики, которые в русский город уедут…
У Цоли сжалось сердце. Может, вправду, сын вернется совсем чужим? Чтобы отогнать тревогу, она заговорила о другом.
— Сэсэгхэн, дочка Аюухан, хорошей девочкой стала. Посмотрели бы вы ее. Осенью приедет.
— Что я, девчонок не видел, что ли?
В это время вошел Хэшэгтэ. Он сидел в тени за юртой, делал для кого-то серебряные колечки с цепочкой. Мархансай взглянул на него исподлобья, не ответил на приветствие.
— И ты, Хэшэгтэ, заявился? Опять на меня лаять станешь? Знаю я тебя: у тебя душа русская, недаром ты их всегда хвалишь.
— Правильно, Мархансай. Русская у меня душа, и в русский город Казань собираюсь.
— Слышал, слышал. Гомбо Цоктоев говорил. Поезжай. Давно пора. Здесь делать тебе нечего.
— Здесь нечего, так в Казани найдется.
— Что ты умеешь? Побрякушки?
— Почему побрякушки? Слышал, что ты своему сыну хочешь нож подарить — в серебре, с золотой насечкой. Давай сделаю. Для тебя хорошо сделаю. И недорого. Двухлетку-жеребца отдашь?
— Я тебе и хвоста лошадиного не дам.
— Ну и что ж, проживу… Многие всю жизнь, кроме лошадиных хвостов, ничего не видят.
— Ты это от зависти говоришь, Хэшэгтэ. Ходишь, высматриваешь, кто побогаче живет, кто пожирнее кушает. Все нынче такие. Ухинхэновы тоже — он и жена одинаковы. Когда мой скот выходит на пастбище, эта баба у юрты стоит. Я-то знаю зачем… Она каждое утро считает, сколько у Мархансая коров. Ну, я пойду, пожалуй.
Мархансай, кряхтя, поднялся, никто его не стал задерживать.
Сколько людей сегодня заходило к ним в юрту! И всех угостить надо было. Мать много раз чай варила. Ой, как жарко и душно в юрте! Даже голова звенит… Хорошо бы выйти на улицу, на ветер. Но пока не стемнеет, из юрты выходить нельзя — эти мальчики так, видно, и ходят вокруг, караулят Доржи. Выйдет он — и сразу начнут горланить, как весенние галки: «Атаман, атаман, выворачивай карман, а в кармане шишки, шишки для Доржишки!»
Вечером, когда он шел к загородке помочь матери, его все-таки настигли Аламжи и Даржай.
— К вам станичный атаман заезжал?
— Заезжал… — Доржи отвечал спокойно, как и подобает будущему ученику казанской гимназии. — Мало ли проезжих… Попил, чаю и уехал… Отцу не до Усачева: меня в дорогу собирает.
Ребята не стали больше расспрашивать, задирать. Ведь Доржи уезжает. Разве можно перед разлукой обижать друга? Конечно, нет… К тому же им не терпелось рассказать Доржи смешную историю, как шаман Сандан подрался с ламой. А было это так.
В соседнем улусе долго болел ребенок. Отец мальчика позвал ламу, а мать не знала об этом и привела шамана Сандана. В юрте встретились заклятые враги. Шаман твердил, что ребенка спасет его камлание, а лама — что помогут его молитва и дацанская музыка.
Рассказывают, что они спорили, спорили, потом шаман кинулся на ламу, разорвал на нем одежду и облил гнилой печенкой, припасенной в юрте для обработки шкур. А лама откусил шаману ухо и выдрал добрый клок волос.
Так, видно, и было. Ламы, как стая желтой саранчи, наступают на шаманов. Шаманов меньше числом, они недружны между собою и вынуждены отступать. Но чем больше их теснят ламы, тем они становятся злее. И те и другие сбивают с толку улусников. Ламы говорят: «Ничего шаманы не понимают». А шаманы твердят: «Берегитесь мерзавцев в желтых одеждах».
Улусники не знают, кому верить, как быть. Одни выгоняют шаманов, другие не пускают в юрту лам. А есть и такие, как покойная Аюухан, — зовут то тех, то других.
Доржи раньше не задумывался над тем, что ламы и шаманы один воз тянут в разные стороны. Он привык к ним, как к тому, что у коня есть хвост, а у кадушки дно. И рассказ о драке ламы с шаманом не удержался бы в памяти, если бы у Доржи не было разговора с Эрдэмтэ-бабаем на следующее утро.
— Некоторые говорят, что настоящие боги у дацанских лам… Другие говорят, что у нас всегда были шаманы. Им будто мы и должны верить. А Ухинхэн толкует, что и ламы и шаманы вроде как бы совсем не нужны… Что про это в твоих книгах написано, Доржи?
— Не знаю… В книгах ничего не написано, — смутился Доржи, будто он виноват, что в книгах нет ответа на вопрос Эрдэмтэ.
— А что учителя говорят?
— И они ничего не говорят, Эрдэмтэ-бабай.
Эрдэмтэ покачал головой.
Доржи, оставшись один, долго думал: как надо было ответить Эрдэмтэ-бабаю?.. Все, что видел и слышал о шаманах и ламах — все смешные и горькие истории, все народные пословицы и поговорки о них, — все вспомнилось Доржи. Но кто из улусников прав, мальчик не знает.
Вот лама Попхой… Говорят, что он божий слуга, исцеляет людей. А коня запрячь не умеет. Рассказывают, поехал из одного улуса в другой. Правил лошадьми мальчик лет семи. Упала у них дуга… Так Попхой полдня просидел на дороге — ждал, когда кто-нибудь подъедет да наладит дугу. Умеет ли он косить, пахать, пасти скот? Конечно, нет!
А Сандан-шаман мыло принял за лакомство. По-русски слова сказать не может, верхом ездить не умеет, пчел и ос боится. Что же в нем божественного?
Все это нужно самому еще понять. Вот вернется Доржи из Казани ученым человеком. Придут к нему улусники — старые и малые. Доржи скажет тогда: «Спрашивайте обо всем. Я отвечу вам на каждый вопрос».
…Доржи, Доржи! Много, много еще надо учиться тебе, прежде чем учить других. Много, очень много предстоит сделать, прежде чем народ скажет тебе спасибо и назовет тебя своим лучшим сыном…
…Завтра Доржи уезжает. В юрте темно, все спят. Посредине блестит лунный блик, светлый, как чисто вымытая овечья шкурка.
Доржи приподнялся на локте, видит: мать шьет что-то. В медной тарелке перед нею едва светится огонек коптилки, трещит и покачивается, как полевой светлячок. А лоскуток в ласковых руках матери точно белый голубь.
Разве его мать не лучше всех на свете? Она вкуснее всех саламат готовит, красиво вышивает. Сама соседок в юрту зазывает, чтобы они свои тяжелые думы веселыми песнями разогнали. Для всех у матери ласковое слово есть. Все ее в улусе любят. А отец не такой. Доржи помнит, как о нем сказал дядя Хэшэгтэ: «Простых казаков не обижает, но и перед начальством особенно за них не заступается». Отец и на хуре играть не умеет, а когда говорит — хоть неделю слушай, ни одной пословицы не дождешься. Но тут Доржи вспомнил, как отец орла убил. Так, пожалуй, никто в улусе стрелять не умеет, и верхом он лучше всех ездит. Нет, отец тоже хороший. Он сильный и храбрый. Но мать Доржи теперь любит больше. Не над® только, чтобы отец узнал об этом…
Доржи снова пытается уснуть, но мысли словно нарочно тормошат его. Ему вспомнился разговор с Ухинхэном: «Нойоном будешь?» Может быть, и мать думает, что Доржи станет недобрым человеком, и только молчит, чтобы не обидеть сына перед дальней дорогой. Мальчику захотелось подойти к матери, шепнуть ей на ухо: «Мама, напрасно дядя Ухинхэн говорит, что я нойоном хочу стать. Не будут меня люди цепной собакой ругать, как дядю Цоктоева. Никогда не стану таким, как он. Я вместе с дядей Ухинхэном всем буду помогать выбираться из темной ямы».
Доржи вспоминает раннее детство. Ему три или четыре года. Он перекидывает с ладошки на ладошку горячую баранью почку, впивается в нее зубами… Вот он на коленях у матери. Хочется спать, но хочется слушать песни молодых соседок. Он поднимает глаза на мать, в ее маленьком ухе блестит золотая сережка. Вторая серьга — большая и яркая — висит почему-то поодаль. Он протягивает руки, чтобы взять эту серьгу, и не может дотянуться. Потом, когда стал постарше, понял, что это был, наверно, завиток молодой луны.
Пройдут годы… И вот он возвратится из далекой Казани, перешагнет порог отцовской юрты. «Мама, мама… как поседела твоя голова». — «Оттого, Доржи, — ответит мать, — что дни и ночи горевала я о тебе…» Нет, совсем не так встретит мать: «Как хорошо, что ты вернулся таким сильным и умным, родной мой Доржи! Каким большим ты стал, милый мальчик. Нагнись, я поцелую тебя».