Страница 79 из 100
Он вдруг пьяно рассмеялся и выкрикнул:
— Эй ты, Микушкин! Отопри ворота, хозяин едет!
На глазах у него блеснули слезы.
— Я хотел добра, — снова заговорил Петр Гаврилович, — я требовал уважения к человеку. Разве я не достоин уважения, а? Все отдал отечеству, весь свой порох расстрелял. А кто я теперь? Никто… Может, придется вам когда-нибудь побывать за Москвой, в селе Бородино, там вся земля чугунными ядрами усеяна. Нагнись только, искать не надо… Пушечные стволы изуродованные валяются. Никому они не нужны… Заржавели пушки. Внутри паук поселился. Хорошо пауку, надежно — лошадиные копыта не раздавят, дождевая вода не промочит… Вот и мой удел такой же… Состарился, стал неугоден — и выбросили. И теперь охраняй хозяйский чай, чтобы воры не растащили. Ходи с колотушкой, звезды на небе считай.
Микушкин уронил на стол голову и заплакал. Плечи вздрагивают. Вместе с ним плачут и мальчики.
— Может, вы не верите, что я солдатом был? У меня все тело в рубцах. Под Вязьмой меня среди трупов оставили, за убитого посчитали. А я выбрался да еще солдатика одного на себе вытащил. А мы в окопах мечтали: кончится война, всем — и павшим и живым — памятник, мол, из алмаза воздвигнут. Напишут: «Спасителям России, верным слугам бога, царя и отечества. Славьтесь в веках, герои!»
Памятник, как же! Выкатили бочонок водки — пейте и расходитесь. Кто куда. Живите, как сумеете. От хорунжего Петра Микушкина сам французский император бежал, а здесь меня смотритель хочет на колени поставить.
Петр Гаврилович снова обмяк, плечи у него опустились.
— Не хочешь учить детей, как мы велим, уходи, нет тебе куска хлеба, нет тебе крыши над головой. Я попробовал покориться, ребятушки. Ради семьи, ради больной старухи… и вас мучил… Начальству угодить пробовал. Да душу свою пересилить не смог. Вот мне кукиш и показали: на, Микушкин, бывший солдат, спаситель отечества и престола, чудо-богатырь… Иди-ка ты в дворники, да гляди, с грязными ногами в переднюю не лезь! Смешно? Мне так очень смешно.
Микушкин громко и зло расхохотался. Затем он встал — высокий, сутулый. Выпрямился, расправил широкие плечи, будто в атаку на врага собрался. И вдруг опять ослаб, медленно опустился на Табуретку. Мальчики видят: за один день Петр Гаврилович похудел, седых волос у него прибавилось.
— Я выпил, чтобы забыться, — тихо заговорил он. — В первый раз за много лет напился. Когда у женщины горе, она плачет…
Микушкин встал, горбясь и пошатываясь, пошел к двери. Он вышел не оглянувшись.
Доржи закрылся с головой одеялом и плачет.
Он думает о двух учителях, совсем не похожих друг на друга. Вот они стоят рядом. Оба они не могут учить ребят так, как им хочется. Стоят они оба перед Доржи, добрые и заботливые, умные и смелые.
У Доржи плачет сердце, сжимается, как в день смерти Аюухан, как в черные дни зуда, как после страшной вести о гибели Еши Жамсуева, как после расставания с дядюшкой Хэшэгтэ.
Да, Владимир Яковлевич и Петр Гаврилович — разные люди, но оба они дороги мальчику. Один сразу притянул к себе, как чудесная подкова-магнит. А другой долгое время был чужим, неприметным — «Микушкин», «Наполеон», «Мучитель»… Если бы раньше разгадать его добрую душу…
Подушка у Доржи стала мокрой от слез. Он лежит молча, но чувствует, что и все его товарищи не спят, переживают то же, что и он.
…Доржи вдруг увидел себя у подножия горы. На вершине стоит высокий человек, выше Балдана, а лицо у него Владимира Яковлевича. Он достает из золотого сундука широкую белую книгу и громко называет всех, кто вместе с Микушкиным отстоял отечество от иноземцев. Он так громко говорит, что далеко слышно. И эхо каждое его слово разносит по темным лесам, по дальним улусам. Долго человек этот читает. А у горы стоят неподвижно много-много людей с обнаженными головами и после каждого имени крестятся…
Проснулся Доржи поздно, когда за окном уже сияло солнце, слышался шум и хохот ребят. «Будто ничего и не изменилось», — подумал Доржи. И опять сердце у него сжалось, словно он потерял самых близких, родных людей.
ЗА ЗДОРОВЬЕ БУДУЩИХ ЧИНОВНИКОВ!
Доржи издали увидел возле рынка Цоктоева, обрадовался нежданной встрече. Цоктоев ведь из Ичетуя приехал, может, недавно у них в юрте был, пил чай, который мама сварила. Как тут не обрадоваться! Конечно, лучше бы кто-нибудь другой приехал из соседей. Хорошо бы встретиться с дядей Холхоем, Ухинхэном. Могли приехать Степан Тимофеевич, тетя Алена, Саша… И братьев захватили бы с собой. Вот хорошо было бы!
Ну, ничего — Цоктоев тоже свой человек… Доржи обиды на него не помнит. Он, правда, ругался тогда у канавы, на скачках худо сделал Доржи. Ну Да ладно, чего уж там…
Цоктоев, видно, тоже обрадовался встрече. Руку подал.
— Здравствуй, Доржи. Ты теперь совсем, как чиновник стал. Только усов не хватает, а так — вовсе на писаря похож. Ну, хорошо ли учишься?
— Хорошо учусь, дядя Гомбо. Вы из Ичетуя приехали?
— А то откуда же?
— Как моя мама?
— Ничего. Был я у вас. Твоя мать меня саламатом угощала. А отца не было дома. Однако, на службе был.
Вот как хорошо разговаривает дядя Гомбо.
— Вы с тайшой приехали?
— С ним. Он по присутственным местам ходит, а мне к Орловым надо зайти, старуха Тобшой носки послала Сэсэгхэн и второй девчонке. Ты не знаешь, где они живут?
— Знаю, дядя Гомбо. Вон туда, в гору надо подняться.
— Ты к ним ходишь?
— Хожу иногда.
— Тогда передай. Да не потеряй, а то старуха рассердится.
Он протянул Доржи мягкий пушистый клубочек, перевязанный тонким кожаным ремешком. И Цоктоев, значит, может выполнить просьбу бедной соседки. Видно, не такой уж он плохой человек… Доржи рад, что есть повод лишний раз забежать к Орловым. Ему приятно держать в руках носки, связанные в родном Йчетуе, руками доброй бабушки Тобшой.
— Ну, чему вас учат в школе?
Доржи стал рассказывать.
— О-о, — протянул Цоктоев. — Скоро совсем умным станешь…
Одет он, как настоящий богач. Все на нем новое, даже кушак. Вытащил новый желтый кисет, достал огниво из кожаной сумочки, которая висит на кушаке. Трубка тоже новая, в чеканных серебряных узорах.
— Вы долго здесь пробудете, дядя Гомбо?
— Нет, сегодня же уедем. Нам с тайшой еще в Иркутск надо. А оттуда, может, и в Петербург махнем, — прихвастнул по своему обыкновению Гомбо.
Доржи и удивился и позавидовал. Все же хорошо быть около тайши, хоть люди и не особенно одобряют. Может, они это из зависти?
— Ты, Доржи, бурятские обычаи не забыл? При встрече надо угостить земляка. Конфет хочешь?
— Хочу. Только у меня денег нет.
— А разве я когда-нибудь был без денег! Пойдем-ка…
Доржи, обрадованный, пошел за Цоктоевым. Приятно встретиться с земляком…
Во всех русских домах, когда переступишь порог, надо подниматься по ступенькам вверх. А Цоктоев повел Доржи куда-то вниз, в темноту. Они спустились по скользким, обшарпанным лесенкам в большую грязную комнату. В ней стояли деревянные непокрытые столы, в углу за широким грязным прилавком сидел усатый сердитый мужчина. Цоктоев стал с ним о чем-то шептаться. Доржи заметил, что дядя Гомбо показал на него усатому, оба они засмеялись, и Цоктоев протянул усатому деньги.
Дядя Гомбо денег не жалеет, чтобы угостить Доржи! Хозяин отвесил конфет. Мархансай-бабай ни за что не купил бы, даже если бы Доржи кровавыми слезами плакал, просил. «Иди, иди, сказал бы, пусть тебя русские учителя конфетами кормят. От сладкого зубы заболят…» А дядя Гомбо вон какой добрый.
Цоктоев принес кулечек с конфетами, коробку табаку и два стакана вина. Наверно, очень вкусное, дорогое. Может быть, такое вино в Петербурге царские гости пьют.
— Ну, выпьем до дна, чтобы ты хорошо учился…
«Пусть боги сделают, чтобы ты со всеми был такой щедрый и ласковый», — думает Доржи. Пить ему не хочется, да и боязно, а не выпить нельзя: дядя Гомбо обидится, отцу скажет, что Доржи его угощение не принял.