Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 56

Гарлин бросила, наконец, помело и понесла, понесла, понесла, понесла созданный коктейль, скрещивая ступни при ходьбе и вытирая оба берега давно перезревшей линии жизни о живот, отчего к солнечному сплетению набралась немалая — при отнятии руки тотчас исчезнувшая — складочка жира, которая у этих вроде сухопарых малогрудых девиц не меньше сгустка вечно-женского.

Алексей Петрович цапнул с вовсе хмельного корабля последний футомаки (Лидочка хапнула пригоршнею пяток суши, подумала да схватила столько же перед самым изъятием ковчега) и прильнул к бесстрастному потоку, сплёвывая затвердевшие меж клыками стрелы — волоконца ананасовой кочерыжки, — да залпом осушивши его, вызвал тропическую жижу на бис, выщелкнувши пальцами Гарлин.

— А вы… Чего у вас руки трясут..? Вы всё, Акаш… Алёша, удваиваете? — Лидочка взялась за вино Петра Алексеевича, пригубила, вернувши стакану первоначальное положение, с гримасой разочарования. — Почему? — направила она ему в щёку молекулы своего волглого вопроса. Алексей Петрович, хоть плевка и не ощутил, отёр щетину, с любопытством продолжая наблюдать приевшийся миметический тик человеков.

— Это смотря что… и-и-искемммм.

Разрыв отношений! Отзыв зевающих тезеевых послов. И нашествие меланипповых табунов, коими столь славны скифские земли. Начало «эры комплексов», наиважнейший из коих я, будучи храбрейшим паройком Аттики, окрещу «комплексом Ипполита»!

Лидочка угрюмо уткнулась в суши на ездящей туда-сюда тарелке, расплетая их, рыдающих рисом, подчас рассекая им кожу ножом (Алексей Петрович молниеносно воображал завязывание их дрожащими перстами), точно ремень, полонивший на ночь коней (хоть и сразу было видать, каковы они изнутри), сгребала слёзки, словно стонущий ченстоновский рыцарь, в липкие жемчужные холмы, — и оставалась при этом прозрачной, насквозь проницаемой. Помнится, маленький Лёшечка, добравшись до кисленькой концовки конан-дойлевого Пса (вой лифляндской ночи предрасполагал к более лакомому, вроде Гоголя, чтению, а он, распаренный пуще Парнока в прачечной, всё уютнее сворачивался под своим претенциозно лоскутковым одеялом), недоумевал: «Как же американский энтомолог-то сумел бы загримироваться, дабы, не будучи распознанным, овладеть деньжатами и землицей? — Я бы тотчас разглядел!». — Не ведал тогда ещё Алексей Петрович теоремы духовного неравенства: глубинная тишь дыхания прямо пропорциональна проницательности взора! Страдальцев с лёгкими, отяжелёнными цифрой и завистью, мучимых саркомой зрения — безвзглядием от набитости желудка, — вот кого рассчитывал охмурить баронет Роджерович, действовавший, в общем-то, самыми безыскусственными ветхозаветными методами. Подловили тебя, облапошив, дебошир из Девоншира с неистощимым Чердынцевым рвением! Подвела тебя роскошно-гроссмейстерская фантазия бандюги! А ведь куда проще было бы: втереться прямым приживальщиком к дядюшке-либералу, ожидая его приступов инфаркта и уважения, да тишком заславши в эти вот, заоконные сейчас земли, пару белокуро-револьверных бестий, указать им кузена с воплем — «культура!».

«Царапин на кистях теперь и не разглядеть. Никогда не случалось мне столь скоро залечивать раны!» И как бы в издёвку, жабье пятно (не трогай, Лёша, схватишь бородавку!) на обезьяньей припухлости лидочкиной руки разрасталось, сливалось с соседними по мере опьянения Алексея Петровича, ощутившего вдруг Caran d’Ache’вую копейщицкую колкость — проверил, ёжась от озноба да обуваясь: точно! перо само избавилось от капсулы! Алексей Петрович повертел колпачок меж пальцев: коже было приятно от барельефного «Switzerland». Он помассировал конус, всё яснее наслаждаясь его ободком, будто иезуит в запретном жреческом ступоре, десятикратно проводящий «Отче наш» по гранулам чёток.



Лидочка, пригорюнившись зелёнорожей матроной Пикассо, плескала в чашке, дёргая его за голубой хвост, пакетик чёрного чая, отпивая тёплую бурду — точно отщипывая её губами, — вприкуску, рассыпая, как осколки мартовского льда, ломтики коричневого сахара по груди, животу, бёдрам — вплоть до вконец распушившейся шали. И это к лучшему: Алексей Петрович не вынес бы кругового движения её кисти.

«Давно я столь не жаждал недвижимости, а она, подзываемая, прикармливаемая с пугливой ладони, сродни далёкому от вегетарианства зверю, выдалась непослушной…» — «А» выходила золотым сечением, по-казацки замахнувшимся ошуйцей; Caran d’Ache прокалывал салфетку; благоухавшая ношей девица Гарлин, тряпкой надававши столу оплеух, поставила карибский кофе с плошкой мёда и корытцем молока, да со смесью глума и ужаса в глазах покосилась на пишущего Алексея Петровича, прячущего одиссееву слезу: молодо-зелено! — «…Разве вот… случилось такое в Сильсе: мансарда, слишком низко прибитые крючки душевой (впрочем, нет, был там один, под самым потолком, слева от вентилятора, поострей да покалёней, для таких, как Роммель да я), тот же нежданный сентябрьский снегопад — пат лету! — то же царственное умирание лягушки: я, хоть и чуя безнадёжность реанимационного жеста, поддал ей мыском, дабы дотянула, как моя любовь Каудильо, до двадцатого ноября. Каморка была буквально накачана абрикосовым духом весеннего энгадинского солнцестояния, но сосновая балка, — о которую я тотчас набил шишку и долго растирал, матерясь, макушку, — чуть ли не воя просилась прочь, к непочатой заоконной реевой армаде (в глаз немецкому богу!) или требовала верёвки (как истомлённый волей жеребец шею предлагает адрастеевой узде) — Федре, моей родне, на погибель. Места в этой пирамидальной (миниатюра окружающего ландшафта!) комнатке, для того, кто не мастак раздавать поклоны, не находилось вовсе — шаг вправо, шаг влево, удар по затылку, — и мне, запертому словно Железная Маска, ничего не оставалось, кроме единственного, что умел, — писать. Сверчковым электричеством полный ночник разражался овацией до горячечной дрожи, до взрыва своего стеклянного пузыря — после чего наступал мрак, и я ощупью крался воровать музейную лампочку. Когда же я и вовсе отдавался яризне (после полуденного пробуждения с душем, или же болтливой ночью), то стол, подпевая, начинал выкаблучивать, а поутру, при бледном свете, на нём можно было разобрать братоубийственное побоище кириллицы. Снег падал день, неделю, месяц, и грозно рос, уподобляясь сугробам, счёт, ибо цену за мансарду корыстные гельветские ницшеведы запросили немалую, бойко отклоняясь, неизменно в подветренную сторону от официального курса, когда приходилось переводить во франки динарии Евроланда. Посему я и удрал от них. В Alfa Romeo с номерным знаком на «GR», означающем то ли Аттику, то ли Колхиду. Надул. Чёрт!..». Caran d’Ache увяз, и Алексей Петрович, упрятывая его остриё в чехол, продолжал теперь вхолостую: «Надо бы убраться отсюда. Билет. Это я? Сон?.. мёд! Эй!», — и дальше, уже облизывая липкие пальцы, втягиваясь в спиралевидный девичий монолог: «Я кажется… Сделано всё. Трёх дней хвати… ло. Бы. Что-то они выделывают с церковью? Жи… ннне..?»

— Гу-гу! Гу-гу! — выбивал ямбовым перехлёстом по-мальчишески дикий бубен, мужской рифмой обрываясь, а мотоцикл бармена, парой копыт высекая кровь из асфальта, шатался как хмельной, скрежетал, подвластный двудольнику, и уже выбирая своим батрахо-брахманским оком куда бы помягче упасть. Посетители переглядывались, силясь рассмотреть что же собственно происходит за окном, но вдали, за едва освещённой автострадой дыбилась полная тьма, а луна, точно измываясь над людским любопытством, фальшивила, откровенно саботируя рикошет солнечного света.

Алексей Петрович кивнул за ширму (пастырь, тщеславный представитель жреческой гильдии, принял жест как знак поклонения своему богу), старательно скручивая трубочкой вкруг Caran d’Ache’а салфетку, и, пряча обоих, проследил, — одновременно наслаждаясь им — за их продвижением сквозь брючные ткани.

— Кофе? — выставила Гарлин два таких искусанных ногтя, что даже Грум одолжил бы ей пилочку.

— Ну что ж! Ещё раз! — выкрикнул Алексей Петрович, или нет, рявкнул кто-то за него, по ту сторону Алексея Петровича, в него же нещадно вклиниваясь голосом, а Лидочка, скрестив на груди руки, ладошками скрыла сосцы: locus desperatus! — это признание факта цареубийства шахматных задач, или же самораспятие, головой вниз, Виламовица, наисознательнейшего передовика эллинистики, прежде полезшего с вилами наперевес супротив филологии будущего, а затем намылившегося в баньку с Палладой. Конечно, шутя.