Страница 65 из 81
Алексей Александрович Плещеев, в орловское имение которого, село Знаменское, направлялся Николай Михайлович, служил, председателем в Московском казначействе и был почти вдвое старше Карамзина. Он был человек добрый и слабохарактерный — качества, очень часто сопутствующие одно другому. Судьба свела Плещеева с новиковским кружком, и он целиком подпал под влияние московских просветителей. Не обладая глубокими знаниями и энергией, он не принимал никакого участия в делах «Дружеского ученого общества» и «Типографической компании», да и не стремился к этому. Но зато был в самых теплых дружеских отношениях со всеми: к нему шли с огорчениями в минуту хандры, и он всем сочувствовал, входил в положение, утешал, не отказывая никому в ласковом слове. И поскольку это были не просто слова, а за ними скрывалось настоящее сочувствие и желание помочь, то Алексей Александрович пользовался общей любовью. Не имея из–за службы времени серьезно заниматься науками, он с отроческих лет чувствовал особое почтение к науке и ученым людям, в ученом человеке он готов был заранее видеть собрание всяческих достоинств. Но предпочитал восхищаться им в качестве стороннего наблюдателя и слушателя, сам же ученую беседу поддерживать не мог, и если уж затевалась ученая беседа, то, сконфузившись, говорил:
—– Я, знаете ли, не имею возможности следить за новинками наук и новыми философскими системами: служба, имение, знаете ли, все время занимают… Вот жена моя, знаете ли, в этом лучше разбирается. Настасья Ивановна, милочка, поди–ка сюда, тут Иван Николаевич (или Николай Иванович, смотря по тому, кто окажется собеседником Алексея Александровича в тот момент) такие ужасно любопытные вещи говорит, тебе это будет очень интересно.
Жена Алексея Александровича, Настасья Ивановна, в отличие от мужа любила рассуждать на отвлеченные философские темы — о боге, душе, добре и зле, христианской любви. Настасье Ивановне было немного за тридцать, это была миловидная, даже, можно сказать, красивая женщина, к тому же умна, начитанна, находчива в разговоре. Но она относилась к числу тех нервных натур, которые имеют силу оказывать подавляющее влияние на психику окружающих, людей. Разговаривающий с ней очень быстро начинал ощущать какую–то беспричинную тревогу, сначала лишь беспокоящую, а затем просто гнетущую. Как бы она ни была весела, в глубине глаз сохранялось трагическое выражение, и поэтому, приглядевшись, казалось, что ее лицо искажено гримасой. Предметом ее постоянных огорчений была мысль, что все, кого она любит, любят ее не так сильно, как она их. К этой мысли она возвращалась постоянно: и в разговорах, и в письмах, а писем она писала каждый день по нескольку. В особенно оживленной переписке она состояла с Александром Михайловичем Кутузовым, который, будучи в Москве, с кротостью выслушивал, а находясь в Берлине, прочитывал ее длинные жалобы и так же длинно отвечал на каждое письмо.
Алексей Александрович с его добродушием и Настасья Ивановна с ее культом всеобщей любви составляли неотъемлемую часть новиковского просветительско–масонского круга, поэтому все появлявшиеся в нем новые люди неизбежно попадали к ним в дом: на гостеприимное застолье хозяина и на исповедь к хозяйке.
Карамзин, приехав в 1784 году в Москву, никого в ней не знал, кроме Тургенева, который в первый же день привел его на обед к Плещеевым. Радушие хозяина, внимание хозяйки очаровали его, и он стал завсегдатаем дома. Настасья Ивановна нашла в нем внимательного слушателя и ученика, Алексей Александрович был рад тому, что большая часть излияний жены о том, что никто не хочет понять ее душу, теперь обрушивалась на Карамзина. Карамзину же было лестно, что его удостаивает внимания и относится к нему как к равному пользующаяся всеобщим уважением дама.
— Ах, как горестно страдать одной и не иметь подле себя человека, который бы понял и разделил мое страдание, — говорила Настасья Ивановна.
Николай Михайлович прослезился и, целуя ее руку, уронил слезу на руку.
— Вы плачете? — растроганно проговорила она и тоже заплакала. — Я вас люблю. Верьте, что я навеки вернейшая из друзей ваших.
Название друга хорошенькой и еще нестарой женщины повсюду вызвало бы двусмысленные усмешки и шуточки. Везде, но не у московских масонов, которые видели в человеке сначала человека, а потом уж мужчину или женщину. И поскольку всем людям доступно чувство дружбы, то мужчина, становясь другом женщины, не должен обязательно быть ее любовником. Вернее, это чувство было бы назвать дружбой–любовью, любовью — в том идеальном смысле, который вкладывал в это слово средневековый рыцарь, обрекая себя на служение Даме.
По мере удаления от Москвы время как будто бы отходило вспять: Карамзин ехал на юг и осень отступала: почти голые леса Подмосковья ближе к Туле сменились еще облиственными рощицами и дубняками.
К Знаменскому Карамзин подъехал во втором часу пополудни. Когда за полем, на холме, показалась усадьба и дорога перешла в липовую аллею, ямщик подхлестнул лошадей, с громом пронесся по аллее и остановился у крыльца барского дома. Карамзина заметили давно, потому что на крыльце уже стояли все Плещеевы: Алексей Александрович с салфеткой в руке, Настасья Ивановна, их дети — девятилетняя Алексаша, шестилетняя Марфинька и старший двенадцатилетний сын Александр, по домашнему прозвищу Шлипа, дальше, у дверей, виднелись гувернер и гувернантка. Приезд Карамзина застал Плещеевых за обедом.
Николай Михайлович сошел с коляски, расправляя занемевшие ноги, и тотчас оказался в объятьях Алексея Александровича.
— Любезный, бесценный друг, — приговаривал Плещеев, обнимая и гладя Карамзина по спине, — как я рад, как я счастлив, что наконец–то вижу тебя!
От Алексея Александровича Карамзин перешел к Настасье Ивановне. Он склонился, целуя у ней руку, она поцеловала его в лоб.
— Ах, ты ли это, Николай Михайлович? — Она пристально поглядела в его глаза, покачала головой и тихо проговорила: — Проклятые чужие края сделали тебя совсем другим, совсем другим…
— Нет, нет, Настасья Ивановна, я все тот же!.. Во всяком случае в любви к вам. Мне даже цветы представлялись повсюду менее красивыми и ароматными, потому что, сорвав, я не мог отдать их вам, любезнейшей из женщин и вернейшему из друзей моих.
Настасья Ивановна улыбнулась:
— И хотела бы рассердиться на вас из–за того, что мало писали, да не могу.
— Не сердитесь, я каждый день сочинял вам по письму, а то и по два, по три, но недосуг было записать на бумаге все, что хотел высказать. Вот теперь и напишу все сразу.
Алексей Александрович подтолкнул детей:
— Поздоровайтесь с Николаем Михайловичем.
Старший, Александр, шаркнул ножкой, девочки залепетали:
— Здравствуйте, здравствуйте…
Николай Михайлович расцеловал детей.
— А я вам подарки привез. Вот распакую вещи, и вы их получите.
Прерванный обед пришлось начать снова после того, как Карамзин переоделся с дороги и умылся.
За обедом и после обеда Николай Михайлович рассказывал о путешествии, выслушивал московские новости. Несколько раз Настасья Ивановна, глядя на Карамзина, тихо говорила:
— Нет, нет, не такой…
И это казалось Николаю Михайловичу странным и почти смешным. Но он отгонял от себя подобные святотатственные мысли.
Только в двенадцатом часу, что по–деревенски считалось глубокой ночью, отправились спать. Но у Настасьи Ивановны еще долго горела свеча: она писала очередное письмо Кутузову, начатое накануне.
«Видно, моя такая участь: кого я как много ни люблю, во всем свете не сыскался еще человек, кто бы прямо мне платил. Вы любите, может быть, меня так, как любят тех, кои навязываются своею дружбой. Я вам часто жалка бываю своим проклятым нежным сердцем; то вы хотите сколько–нибудь из жалости утешить меня. Имея сами совершенно доброе сердце, вам кажется, что вы мне платите тем же. Но, разобрав все ваши чувства, найдете только единую жалость.
Есть ли что–нибудь грустнее, как быть отплаченной за нежнейшую дружбу единой жалостью!