Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 81

6

В Петербурге литературные чтения в домах первых вельмож стали чем–то вроде признака хорошего тона, они как бы облагораживали следующие за ними пиршества и возлияния.

Но некоторые произведения и некоторые авторы вызывали интерес у слушателей сами по себе, и тогда уж чтение становилось главным, а обед — лишь приложением к нему.

Денис Иванович Фонвизин принадлежал к авторам именно такого рода.

Рубановский сознавал, что интерес его вечерам придает только присутствие Фонвизина, и в те дни, когда он читал, у него можно было иной раз встретить гостей, обладавших титулами и громкими фамилиями, что, по правде сказать, доставляло некоторое удовлетворение тщеславию Василия Кирилловича.

Когда Радищев и Кутузов (Андрей должен был прийти позже) переступили порог, Александр Николаевич приостановился, едва узнавая кабинет, в котором был утром.

Просторная комната преобразилась. Появились кресла, диваны, обитые яркими материями; золотые огоньки свечей отражались в матовой позолоте подсвечников, вспыхивали голубыми, белыми, зелеными искрами в хрустальных подвесках.

В креслах и на диванах сидели, беседуя, несколько весьма пожилых мужчин, которые небрежным кивком ответили на поклоны молодых людей и продолжали свою неторопливую беседу.

Вскоре появился Фонвизин. Румяный, в коротком белом пудреном парике, в голубом камзоле, распространяющий запах духов, он вошел в кабинет легко и стремительно и принес с собой оживление и блеск театрального зала, где только что был.

— Здравствуй, дорогой друг, — сказал он, обнимая Василия Кирилловича. — Приветствую вас, господа.

Остановив взгляд на Радищеве и Кутузове, Фонвизин вопросительно посмотрел на Рубановского.

— Это друзья моего брата Андрея — Александр Николаевич Радищев и Алексей Михайлович Кутузов. Вместе учились в Лейпциге.

Василий Кириллович взял Фонвизина под руку и увлек к дивану. Там завязался разговор, касавшийся двух последних тем, занимавших гостиные: пребывание в Петербурге брата крымского хана и слухов о заключении союзного договора между Австрией и Турцией, следствием которого ожидали посылку русских войск к Константинополю.

— В подлинности заключения договора между Австрией и Турцией не может быть никакого сомнения, — подтвердил Фонвизин, — и вопрос о походе на Константинополь, видимо, будет решен в ближайшие дни.

— То–то нынче мой камердинер говорил, будто открывается война с турками. И откуда народ знает о том, что даже нам еще неизвестно? — сказал один из пожилых мужчин.

— Народ ничего не знает, — вступил в разговор другой, — болтают невесть что с пьяных глаз. Вон я недавно своими ушами слышал, люди врали, будто государыня императрица издала указ, чтобы освободить крепостных. Уж на что вздорный слух, а находятся — верят ему.

— Ох–хо–хо, болтунов нынче развелось, что блох на собаке, — вздохнул третий — розовый маленький старичок с орденской лентой через плечо, — судят–рядят о делах, вовсе их не касающихся.

— Хм, вы полагаете — не касающихся? — усмехнулся Фонвизин. — Когда бы не касалось, так и говорить бы не стали. — И неожиданно Фонвизин повернулся к Радищеву: — Что вы скажете по этому поводу, Александр Николаевич?

Радищев покраснел, побледнел и с горячностью сказал:

— Жизнь общественная касается всех граждан.

— Ну уж и всех, — возразил Василий Кириллович Рубановский. — Народ глуп и часто не понимает своей же пользы. А разные развращенные умники, имеющие наглость обсуждать распоряжения правительства, только смущают его своими безрассудными дерзостями.

— Но эти «развращенные умники», как вы их называете, мысля, может быть, ошибочно, тоже стремятся к благу отечества, — настаивал Радищев.





— Благо отечества, как и все другое, касающееся положения дел в государстве, ведомо только государыне и правительству, — ответил Рубановский. В его тоне послышалось раздражение. — На днях государыня повелела дать указ, в котором содержится предупреждение тем, которые рассуждают, о чем им рассуждать не положено.

— Что за указ? — заинтересовался маленький старичок.

Рубановский подошел к столу и, раздвинув на столе несколько листов, взял один, переписанный щегольским крупным почерком, — этот почерк Радищеву был знаком: им переписывались особо важные бумаги.

— «Развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют, но как сами заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих, не имея о том прямого сведения, так стараются заражать и других слабоумных…» Вот как они характеризуются, эти умники, в указе. И вот что ожидает их, если они не образумятся: «Ее императорское величество тогда поступит уже по всей строгости законов и неминуемо преступники почувствуют всю тяжесть ее императорского величества гнева».

Радищев поморщился.

— Этот указ был издан в шестьдесят третьем году, то есть почти десять лет назад, — сказал он. — Ныне времена переменились.

— Времена переменились, да зловредные умники не перевелись! И посему ее императорское величество повелела повторить ныне этот указ, как данный в нынешнем семьдесят втором году.

Радищев, в запале спора смотревший только на Рубановского, случайно встретился глазами с маленьким старичком, взгляд которого выражал осуждение и упрек. Конечно, возражать человеку более старшего возраста, да еще хозяину дома, было неприлично. Радищев смущенно умолк и опустил глаза. На выручку пришел Фонвизин.

— Тут Василий Кириллович прочитал нам несколько отрывков из официального документа, а теперь, если разрешите, я прочту нечто совершенно партикулярное. Николай Иванович Новиков затевает издание нового журнала, и я написал для него пьеску.

— Просим, просим.

— А Андрея все нет, — шепнул Радищев Кутузову. — Ах, как он будет сожалеть!

Рубановский подвинул поближе к Фонвизину настольный шандал в три свечи.

И в этот момент тихо вошел и остановился у двери Андрей.

— Прочту я вам несколько писем, писанных в Петербург юному дворянскому недорослю Фалалею его кровными родичами из собственной деревни, находящейся в некоем отдаленном уезде, — сказал Фонвизин. — Итак, письмо первое. Пишет его своему сыну уездный дворянин.

«Сыну нашему Фалалею Трифоновичу от отца твоего Трифона Панкратьевича, и от матери твоей Акулины Сидоровны, и от сестры твоей Варюшки низкий поклон и великое челобитье»

Денис Иванович легонько по–стариковски кашлянул в кулак, привычным жестом поправил на носу невидимые очки, и все увидели перед собой небогатого старика помещика из какого–нибудь Васильсурского дальнего уезда, долгие годы тянувшего лямку в армии или в статской службе и вышедшего в отставку в небольших чинах — поручика или, может быть, коллежского асессора — и теперь хозяйствующего в своих полуразоренных деревнях, а в свободное время любящего пофилософствовать и поучить уму–разуму неопытную, зеленую молодежь.

— «Пиши к нам про свое здоровье: таки так ли ты поживаешь; ходишь ли в церковь, молишься ли богу и не потерял ли ты святцев, которыми я тебя благословил. Береги их — ведь это не шутка: меня ими благословил покойный дедушка, а его — отец духовный, ильинский батька, а он его возом муки, двумя тушами свиными да стягом говяжьим…»

Гости–чиновники недоуменно переглядывались: уж не смеется ли над ними сочинитель? Такие письма каждый из них и получал, и писывал немало — дело обычное: поклоны благословения… Да чтобы так написать, вовсе не надобно быть сочинителем, достаточно хоть мало–мальски знать грамоту.

А Трифон Панкратьевич продолжал далее развивать Фалалею Трифоновичу свое мнение о покойном ильинском попе.

— «Не тем–то покойник, свет, будь помянут, он ничего своего даром не давал: дедушкины–та, свет, грешки дорогоньки становились. Кабы он, покойник, поменьше с попами водился, так бы и нам побольше оставил… А ты, Фалалеюшка, с попами знайся, да берегись; их молитва до бога доходна, да убыточна…»

Потом Трифон Панкратьевич начал жаловаться на нынешние времена и вспоминать, как хороши были времена прежние.