Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 54

— Отступаем?! — воскликнул Рябоконь.

У Романцова потемнело в глазах от гнева.

— Маневрируем! — резко сказал он. Ему сразу же стало стыдно: Рябоконь-то ни в чем не виноват. — Да! Отступаем! Честнее признать поражение, чем идти на вражеские пулеметы, расплачиваясь жизнью бойцов за собственную глупость. Да, отступаю! Через час атакую немцев с фронта, вдоль шоссе…

— На шоссе сильные заслоны, — сказал Рябоконь.

— Разведаем! Двух станковых пулеметов все же там нет. Амбразуры немецких дзотов в поселке направлены на лес. Ведь я это знаю точно. Когда я дам сигнал: одна красная ракета — обстреливай поселок. Две ракеты — атака! Выполняй приказ. Все!

Он пожалел, что нельзя было объяснить бойцам, почему он уводит роту от поселка, обратно в лес. Но уже было поздно. Легкий хмель кружил ему голову, словно он выпил стакан веселого виноградного вина.

Это было предчувствие боевой удачи, которое довелось изведать не каждому фронтовику.

Остановив роту, он подошел к Михееву и Минбаеву.

— Ребята, вы устали, я знаю… Нужно последнее усилие! Кроме вас, мне послать некого. Вы мои лучшие солдаты! — нежно, гордо произнес он. — На шоссе у немцев заслоны. Самые сильные заслоны, передовые, далеко от поселка. Но, вероятно, у этого моста, — он показал по карте, — последний, самый малочисленный пикет. Два-три солдата! Если на шоссе всю ночь спокойно, враги не усилили пикет. А как же иначе? Уничтожить! Без выстрела! Ножами! — твердо сказал он. — За вами рота выйдет на шоссе, и мы пойдем в атаку с фронта, оттуда, откуда немцы нас не ждут!

— За деревней есть лощина…

— Знаю! Ее охраняют немецкие автоматчики. Едва мы войдем в лощину, они нас перестреляют. Я верю в вас, друзья мои! Идите! Мы ударим с фронта!

В 3 часа 18 минут Романцов уже выиграл бой, хотя еще не прогремело ни одного выстрела. Вражеские часовые у моста были сняты.

Рота стояла на шоссе. Романцов приказал Михееву с отделением автоматчиков бесшумно пробраться вдоль шоссе через открытое поле в поселок, захватить каменный дом и по сигналу красной ракеты открыть шквальный огонь.

Поле перед поселком было ровным лишь на карте. Как и предполагал Романцов, на нем были рытвины, кочки, ямы.

Когда пошли огороды, Михееву с бойцами стало еще удобнее ползти между высоких гряд. Они пробрались по огородам в центр поселка, в каменный дом. На улице не было немецких солдат.

В лесу, на фланге, там, где было боевое охранение, непрестанно гремели выстрелы. Это Рябоконь наседал на противника… А на шоссе было тихо, и вражеские часовые дремали, радуясь тишине.

Мысль Романцова, его командирское решение на атаку еще не были полностью воплощены в действие, но он уже победил.

Едва красная ракета взвилась в вышину, Рябоконь усилил обстрел поселка, а Михеев с бойцами ударил с чердака дома из автоматов вдоль улицы. И фашисты дрогнули, оторопели, ибо ночью шальной выстрел в тылу страшнее, чем пуля снайпера днем на поле боя. А сейчас в центре поселка, в каменном доме, уже были русские.

По шоссе шла в атаку рота Романцова.

Начинался рассвет. Еще робкой, еще узкой зеленоватой каймой светлело на востоке небо.

Романцов стоял на крыльце каменного дома. Он безостановочно курил.

— Ложись спать, Никита, — сказал он. — Я сам обойду полевые караулы. Нам повезло, что немцы не успели сжечь дома.

— Захвачено восемь пулеметов!

— Доложили комбату?

— Так точно! Бронебойщики чуть не плачут: немецкие танки убежали! Только снег заклубился! Эх, дал бы ты мне бронебойки, я бы не упустил!

— Да, тут я ошибся, — сказал откровенно Романцов. — Ложись спать, Никита! — повторил он. Ему показалось необходимым добавить несколько ласковых слов. — Еще одна ночь прошла, еще один бой! А сколько таких ночей до Берлина?!

— Мы за эту ночь знатно шагнули! — сказал Никита. — Чуть не на двадцать километров шагнули!



Он, словно пьяный, побрел, пошатываясь, в дом, и Романцов понял, что через минуту Никита крепко уснет на полу, рядом с солдатами…

Брезгливо обходя трупы фашистов, Романцов медленно пошел к околице, с наслаждением вдыхая чистый морозный воздух.

Сердце его билось тяжелыми, мерными ударами, словно он взбирался на высокую, крутую гору.

1944—1945 гг.

ОФИЦЕРСКАЯ ДРУЖБА

Встретились они на стрелково-пулеметных курсах летом 1942 года.

Случайно их зачислили в один взвод, и три месяца старшие лейтенанты Иван Эльяшев и Виктор Вербицкий сидели рядом в учебном классе, а их койки в казарме и винтовки в пирамиде тоже стояли рядом.

В часы отдыха они нередко сиживали в конце коридора второго этажа у окна, курили скверный табак под названием «букет моей бабушки» и беседовали с той откровенностью, которая возникает между фронтовиками, когда они не уверены, что им доведется еще раз в жизни встретить друг друга.

Эльяшев, черный, худой парень, рассказывал, что однажды на школьном спектакле в какой-то пьесе изображал без грима турецкого пирата.

Сейчас ему было двадцать три года, и жизнь его была необычайной.

Семи лет он поступил в школу, сразу во второй класс, и учился превосходно. Окончив с отличием среднюю школу, он пошел в авиационное училище. Он был так силен в ту пору, что легко крестился двухпудовой гирей. Доктор обычно говорил, что Эльяшев «двухсердечный».

Из авиационного училища Эльяшева отчислили за озорство. На бреющем полете, почти касаясь земли, он выскочил из-за пригорка и пронесся над головами работающих в поле колхозников. Одна старушка едва не умерла от испуга…

Получив жалобу председателя колхоза, начальник училища вежливо предложил Эльяшеву купить в ближайшем магазине штатский костюм, шляпу и галстук.

Эльяшев не захотел покидать армию и подал рапорт о переводе в кавалерийское училище. На первом же занятии он упал с лошади и сломал себе три ребра. Обидевшись на кавалерию, на самого себя и на весь белый свет, он решил пойти в пехоту, но в это время началась война с белофиннами. Эльяшев записался добровольцем, на фронте выдал себя за лыжника и всю зимнюю кампанию был в лыжном батальоне, получил там за боевое отличие звание младшего лейтенанта.

Так и не стал Иван Эльяшев ни летчиком, ни кавалеристом, ни лыжником, а в 1941 году принял под свою команду роту ополченцев и отступал с нею от Пскова до Пулковской обсерватории…

На курсах Вербицкий и Эльяшев непрерывно ссорились, и это крайне удивляло офицеров. Вбегая после очередной ссоры в казарму, Эльяшев презрительно говорил, что с этой «архивной крысой» он больше не имеет ничего общего.

Через час можно было видеть, как они оба, стоя у окна, курили и мирно беседовали. Виктор Петрович говорил что-то серьезным, наставительным тоном, а Эльяшев сопел и отворачивался.

Незадолго до выпускных экзаменов между ними также произошла размолвка.

В часы самоподготовки они чертили схему: стрелковый батальон в обороне.

Объявили перерыв.

Захлопнув устав, Вербицкий потянулся, сочно зевнул и заявил, что надоело ему заниматься «обеспечением флангов» и «сторожевыми постами»…

— Я научный работник, — сказал Виктор Петрович. — Я историк. После войны с наслаждением сниму форму, надену рубашку с отложным воротничком и тихохонько, пешочком пойду в публичную библиотеку.

— Значит, ты не хочешь воевать? — удивился Эльяшев.

— Это не то, Ваня. Нужно сейчас воевать, так воюю честно. Но я сугубо штатский человек! Тебя, Ваня, вот из армии упорно выгоняли, да ты не ушел… А я бы не хотел быть военным всю жизнь. Я хорошо чувствую себя лишь в библиотеке, в архиве. Лампа под зеленым абажуром. Книги. Фу, черт, как хорошо! — вздохнул он и, вытащив портсигар, сказал: — Дай, пожалуйста, спички…

С презрением Эльяшев взглянул на Виктора Петровича, отрывисто сказал: