Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 48

— Кошка ее, — Любка кивнула на Евфалию, — а она кошку не кормит.

— Значит, и курица ваша, и кошка ваша? — уточнила Федорчук, входя во вкус судебного разбирательства.

На задней скамье загоготали. Заломин опять стукнул по графину.

— У нас слишком весело, — сказал он мрачно, — между тем в деле этом, которое мы разбираем, ничего веселого нет. Это очень серьезное дело. Дело о недостойном поведении молодой девушки. Она сама живет плохо, неряшливо… Нечисто ты живешь, Люба, — обратился он к ней, — некрасиво.

— Очень даже красиво, — буркнула Любка себе под нос. Только Рогачева ее услышала.

— И товарищи твои, с которыми ты веселишься по ночам… Все они оставят тебя в трудную минуту. Поверь мне, старому человеку…

— Что вы ее уговариваете, все вы ее уговариваете! — обозлился Вырепенников. — Гнать ее надо вон из Москвы, а не разговаривать!

Заломин знал: Любкина жизнь, такая, как сейчас, должна кончиться. Его долг помешать ей уродовать свою жизнь. Он, старый рабочий и партиец, воспитанный на том, что коммунисты первые за все в ответе, должен был что-то сделать. А что?

Здесь от него ждали, чтобы он помог удалить Любку из дома, а значит — из Москвы. Выселить, отправить в дальние края. Выбросить вон? Он понимал — люди, уставшие от бесчинств таких вот девчонок, мечтают от них освободиться и не задумываются об их судьбе. Но он понимал также, что Любку высылка не спасет. Окажется она среди опустившихся, опившихся баб и пропадет окончательно.

Заломин хотел, чтобы сегодняшний суд помог Любке понять всю серьезность ее положения. Беседы у него с ней уже были. Она легко соглашалась с ним, но он не сомневался, что так же легко она и забывала их разговоры.

Может, сегодня всенародное обсуждение и осуждение Любкиной жизни встряхнут ее, помогут опомниться. Заломин жалел девчонку. Он сам отец, дед — были у него и дочери и внучки. А Любка росла безотцовщиной. Для него, старого фронтовика, было важно и то, что Любка — дочь солдатской вдовы, женщины, как видно, крепко пришибленной войной, к тому ж матери-одиночки.

Заломин хотел расшевелить народ, заставить высказаться тех, кто знает Любку и ее мать, не только озлобившихся соседей. Пусть она послушает, что говорят. Ну а если найдется кто — захочет сказать положительное, очень хорошо, — пусть скажут и положительное. Может, отзовется в ней какая-нибудь струнка — стыд, совесть, гордость, наконец. С тем и обратился Заломин к публике, а потом сказал:

— А сейчас послушаем товарища Конникова, прибывшего с электролампового завода, где работает Люба Сапожникова. — И Заломин кивнул Михаилу.

Михаил поднялся. Очень ему не хотелось выступать. Чем больше слушал он — заявление, выступление соседей, тем больше убеждался, что поддерживать Любку не стоит. Но что-то мешало ему ударить по ней. Может быть, ощущение собственной силы, стойкой правоты, надежного благополучия перед этой Сапожниковой — эдакой растрепой и дурехой. И потом ее мать… Мать, у которой голова валится на грудь, — даже тревога не может ее поднять. Можно и пожалеть свихнувшуюся девчонку.

Заломин показал на помост — надо подняться. Михаил отбил несколько шагов — армейская привычка — и стал у самых ступеней. Через голову Любки, не глядя на нее, обратился к суду.

— Со стороны Любы Сапожниковой на производстве не наблюдается никаких явлений… — начал Михаил. И хотя говорил привычно, гладко, ему пришлось преодолевать непонятное напряжение. — Операции, на которые она поставлена, она выполняет удовлетворительно… Можно даже сказать, старается освоить их на «хорошо»…

Последнее было неправдой. Даже Любка взглянула на него с удивлением. Ничуть она не старалась. Не привыкшая рано подниматься, с утра была вялой, быстро уставала и едва дотягивала до обеда. А уж после обеда хватало ее часа на два, не больше. Потом начинались потягивание, зевота, перекуры. Михаилу сказали без подробностей, просто: «Еще месячишко посмотрим, а там уволим, если лучше не будет».

Смущенный своей ложью, Конников добавил:

— Работает она у нас всего три месяца, срок небольшой…

— А в общественной жизни завода участвует? — выкрикнула резко большеносая женщина из первого ряда — активный член товарищеского суда по фамилии Кукшина. Она злилась на Заломина — почему не назначил ее на это интересное дело, собравшее столько народа? Теперь она сидит где-то внизу, никто не видит ее новую шубу под котик, купленную в комиссионном, а главное — она не может остеречь Заломина от явных ошибок, которые он допускает.

— В общественной жизни пока не участвует, — ответил Михаил Кукшиной, — но мы надеемся ее втянуть!

Это было сказано немного живей, потому, что резкая Кукшина вызывала желание возражать и спорить. Про себя же Михаил подумал: «Втянешь такую — как же», посмотрел на Любку и встретился с ней взглядом. В ее глазах, синих, веселых, он увидел насмешку, но она не обидела, а будто даже приласкала его.

— У нас есть Дом культуры, самодеятельность, кружки разные — Люба сможет подобрать себе по интересу…



Михаил улыбнулся Любке, и в ее глазах мелькнул в ответ какой-то огонек.

— Ей надо в вечернюю школу поступать, а не в самодеятельность, — строго сказала Рогачева, — ведь она с четырнадцати лет не учится.

— И школа рабочей молодежи имеется. Так что комсомольская организация берет на себя заняться этим вопросом в отношении Сапожниковой, — превышая все полномочия, сказал Михаил.

— Надо бы вам взять над ней шефство, лично вам, — вдохновилась Федорчук. Как все женщины, она очень любила сватать.

Любка передернула плечами, посмотрела на Михаила и, поймав его взгляд, мгновенно высунула и тут же спрятала острый кончик розового языка. Михаил смутился и отвел глаза.

— Девушки наши уже говорили насчет шефства, мы это организуем, — пробурчал он.

Ничего этого на самом деле не было, но он, отчитываясь завтра перед комсоргом, непременно выдвинет этот вопрос, решил Михаил.

Заломин поблагодарил товарища Конникова, сказал, что он свободен. Но Михаил не ушел, а вернулся на свое место. Испарина выступила у него на лбу, он хотел достать платок, но заметил, что Любка смотрит на него, и не решился: смеяться будет — «упарился защитник».

К Любке обратилась Рогачева. Самое плохое случается, когда бросают школу, все это знают. Рогачева закидала Любку сердитыми вопросами: как так — не иметь даже среднего образования? Все кругом с аттестатами, с подготовкой, у всех уровень, а у нее? Почему она бросила школу? Пусть объяснит.

Почему? Любка захлопала ресницами. Ну как она может ответить… Не знает, как и сказать…

— Не захотела учиться, вот и все. — И на всякий случай прибавила: — Нет способностей. Тупая я.

Задняя скамейка одобрительно ухнула: «Вот дает!»

— О способностях судят учителя, а не ученики — для этого есть отметки, характеристики. С отстающими ведутся занятия. Но если вы по детской глупости бросили учение, то что смотрела ваша мать? Как она позволила вам уйти из школы, не кончив даже седьмого класса?

Любка оглянулась на заснувшую опять Прасковью и, толкнув ее, громко сказала:

— Проснись! Тут спрашивают, почему ты позволила мне бросить школу?

Прасковья затрясла щеками, пожевала ртом и спросила сонно:

— Чего этта?

В зале засмеялись. Кто-то крикнул: «Проснись, мамаша, дочь проспишь!» Кто-то отозвался: «Да уж проспала, чего там!»

А Рогачева все продолжала убеждать в пользе ученья, в необходимости просвещения, в правильности закона о всеобщем среднем образовании. Разговор этот был полезен для аудитории, особенно для тех — сзади, и Рогачева не жалела слов.

А Любка тем временем вспоминала, как она бросила школу.

В школе, правда, ей было трудно. Особенно в седьмом. Не давались математика, физика, химия. Не умела Любка сосредоточиться — зазевается, а потом не может понять. Математичка хоть не была придирой. Даже была человеком: объясняла после урока, если кто не смог решить. Физичка ехидничала, но и она была ничего. А вот химичка! Эта была и придирой и занудой — настоящей ведьмой. Любку она преследовала, просто ненавидела. Не помогала никогда. Вызывала чаще других. Ставила нарочно трудные вопросы.