Страница 2 из 2
У неё не нашлось ни одного ответа.
— Оооох, — заплакала Ёлка, глядя на отражение леса в воде.
Она очень, очень боялась увидеть движение, и живо представляла себе всё лишнее, что могла представить в чёрном гниющем лесу.
Например, как с лесного свода за спиной опускается то, что складывало здесь все эти черепа.
Как оно, с десятком членистых ног, матово чёрных, с белой пылью блеска, щитками мерзких клещей-паразитов под суставами, с ворсистым раздутым брюхом, и маленьким, кукольным тельцем с почти человеческими ручками, мягко встаёт на гнилые черепа — огрызки своих прошлых трапез. Паутень, было написано в тех книжках с картинками. Эти книжки рисовались уже здесь — там, за Синим морем, никто не знал ни про каких паутеней, когда первые корабли направлялись сюда.
Паутени иногда выходили на охоту, но сегодня Ёлка наткнулась на их логово сама.
Она сделала глубокий вдох и бросилась бежать.
* * *
Её крупно колотило. Но топор она не потеряла. Упала, вывалялась в слизи, поцарапала руки, локти, колени и лоб о черепа, соскользнула в ледяной илистый ручей, но не потеряла.
Когда впереди послышались людские голоса, она затаилась и стояла в облипшей рубахе, стараясь не шевелиться. Куртку она скинула — та перестала гнуться от ила и холода, идти в ней стало невозможно. Поганенькие её светлые волосы покрылись грязью, лицо тоже.
Где уже эта проклятая ель?
Мне худо, подумала Ёлка. Я должна вернуться в деревню. К бабушке, в дремоту, из которой я выныриваю только чтобы заняться чем-нибудь по хозяйству. Она же не прогонит меня, даже с пустыми руками. Когда-то она давала мне сушёные яблоки. Иногда она пускает меня (в амбар? Где вповалку лежат взрослые?) увидеться с мамой и папой. От бабушки пахнет сухой паутиной, мёртвыми насекомыми на чердаке, затянувшейся раной, печью с хлебом, которую бросили холодной.
Почему?
Голоса впереди приближались. Ёлка зацепенела. Другие люди. Она сто лет не видела других людей. Что она им скажет? Что они ей сделают?
Ёлка зажмурилась. На изнанке век двинулись картинки недавних воспоминаний.
Бабушка провожает её. Машет — иди. Грузная, тяжёлая, она только что вышла из общинного дома, щурится на пасмурный, в голубых прорехах, дневной свет. Чёрная нить тянется за ней, под глазами такие мешки, что кажется, там прорезаются ещё глаза.
Может…
Не может.
— Девочка? Ты кто?
И второй голос, почти хором:
— Ты зачем здесь?
— Ёлка, — ответила она на оба вопроса, смутно осознавая, что сейчас что-то пойдёт не так. Открыла глаза.
— Ты откуда, — спросил высокий, в старой-старой куртке с нашивками. За такую куртку, моряцкую, что не горит и не мокнет, давали когда-то стадо коз. Папа хотел, да не выменял.
— Из Девятки, — честно назвала своё село Ёлка.
Они отступили на шаг, одинаково, как отражения друг друга, два взрослых мужика с тесаками у поясов.
— О, девочка, — сказал высокий с такой искренней печалью и сожалением на лице, что у неё защемило сердце. Она вспомнила папу, амбар…
Амбар?..
— Я никак не могу тебя отпустить.
Ёлка тупо молчала, сжимая топор. Она просто хотела срубить дерево. Почему они ей мешают? Неужели им так нужно дерево?
Нет, подумала она про себя, это потому что на тебе лежит тень твоей бабушки, огромной старухи, раздутой, как труп человека, умершего от яда, может не умершего, может не от яда, а может не человека. Но что-то с ней глубоко не так, чёрные нити тянутся за стариками из общинного дома, а детей больше не осталось, а взрослые…
Лежат в амбаре.
— Детей они могут с нитки снимать, ненадолго, — сказал высокий низкому вполголоса, пока они вынимали лезвия, заходя с боков. — Старики первыми меняются, мужики да бабы медленнее и тяжко, а дети — медленно, да легко, если только сразу не померли. Она ж даже не знает, что с ней такое.
Они болеют, сказала Ёлка себе. Мужики да бабы, папа и мама. Они выздоровеют. Решила бить топором, как сможет. Если она принесёт ёлку, может, будет праздник. Может, моряки зайдут в деревню; может, привезут лекарства?
Почему-то при слове о лекарствах Ёлка представила пламя. «Пламя лечит». Это правильнее, чем «время лечит». Время затхнулось, она попалась в кусок времени, как муха в паутину, как человек к паутени.
— Ох, дитя, закрой глазки, — сказал высокий мужик. Но она не послушалась, глядя, как то, что шло за ней от логовища с черепами, тихо, бесшумно, в самую пору быстро, спускается с лесного свода за спинами взрослых.
Низкий не успел обернуться, высокий успел, но это ничего не решило. Прижимая голову к груди, чтобы съесть потом, паутень приблизила неясно знакомое лицо к Ёлке.
Бесстрастная маска с четырьмя вмятинами глаз, откуда глядело нехорошее, маслянистое. Крестовидный разрез на белой, лысой, округлой башке уже закрылся, скрывая пробойное жало.
Смутно понимая, что скорее всего её не тронут, Ёлка не выдержала этого понимания и снова побежала.
* * *
Пошёл дождь, потом снег. Она давно должна была упасть, замёрзнуть, но не могла даже этого.
Когда она вышла к камням, пенёк был ещё свежим.
Ёлка прошла совсем немного по свезённому мху, прежде чем догнала мальчика. Он был ещё более измождён.
— Тебя твоя бабушка послала? — чувствуя почти братскую схожесть, спросила Ёлка.
Мальчик не ответил. Просто смотрел, сжав ёлку — совсем маленькую, зелёную, лапчатую, как на старых картинках, — худой грязной ручкой. Второй он держал тяжёлый хозяйственный нож.
Надо же, подумала Ёлка, у неё такая жёлтая смола. И она так хорошо пахнет. Наверное, как мёд.
Наверное, нужно отпустить его, подумала Ёлка. Может, ему тоже пообещали что-то. Сушёных яблок. Липового мёда. Увидеть маму.
Но если она вернётся с пустыми руками, она больше не увидит свою.
— Твоя бабушка тоже чудовище?
Мальчик стоял. Он не собирался ни говорить, ни отдавать.
* * *
Когда Ёлка выбралась из кровавой лужи, вытирая лицо тыльной стороной рук и тихонько скуля, мальчик уже затих. Топор Ёлка оставила, она не могла унести и дерево, и орудие. Он больше не был ей нужен. Паутень не собиралась её трогать. Никто не собирался, конечно. Бабушкину внучку в этом лесу пропустит каждый.
Теперь, когда Ёлка увидела взрослую паутень, она понимала, что зреет в старушечьих мешках под глазами. На что делаются похожи пока ещё родные черты.
Бабушка посадит меня на чёрную нитку, и я забуду всё это. Буду спать. Ждать редких встреч с мамой и папой. Думать, что так и надо. Слушать бабушку. Становиться такой же, как она.
Она пошла прямиком через лес, не замечая своей кровавой боевой раскраски. Дождь кончился.
* * *
— Привет, народ! С праздником! — сказал первый из четырёх моряков, махая рукой. У бедра висело тяжёлое моряцкое оружие, огнестрел. У тётки, что шла за ним, ствол вдвое длиннее был в руках.
Небо, которое здесь прозывали Синим морем, в противовес Серому морю — лесным глубоким болотам — проглянуло сквозь тучи, как последний осмысленный взгляд, и начался снегопад.
— Вижу, готовились. Ёлка… Надо же. Так приятно. Если б мы не видели, что вы люди, мы б к вам в село и не сунулись, хоть с бластерами, хоть без.
— Привет, — сказала Ёлка, улыбаясь столбнячным оскалом. — Мы очень рады гостям. Бегите отсюда, мы личинки паутеней.
Прежде чем тяжёлая лапа бабушки, продавливая бывшую человеческую плоть, сжала её голову, Ёлка увидела, как изменилось лицо моряка.
— Аня, огонь! — успел крикнуть человек, а больше он ничего не успел, а Аня успела жутко завыть, поняв, и, нажала на спуск, и горячая, как воспоминание о добрых временах, стрела пробила Ёлкино маленькое сердце.