Страница 76 из 79
Ведь немало кругом тебя дела,
Поле русское так широко.
Только к цели идти нужно смело
И любить-то его глубоко.
Научи, чтоб твое поколение
„В мужике человека нашло,
Чтобы это стенанье, терпенье,
Как волной бы из сел унесло.
Пробуди в них сознанье народное
И сердца их любовью согрей,
Заунывное пенье голодное
Отгони от отчизны своей…
В великолепии сан-францисского утра выписывала я в свою записную книжку стихи человека, много сделавшего для своего родного города и вынужденного провести жизнь вдали от Родины. Сын его стоял на высоком крыльце и наблюдал за птицами: ему не нравилось, когда «большие» птицы начинали теснить «малых».
В годы гражданской войны Слободчиков-старший оказался у Колчака. Семью, жену с четырьмя сыновьями, он заранее отправил во Владивосток. О своем участии в белом движении Александр Слободчиков оставил любопытнейшие, на мой взгляд, воспоминания. Напечатанные на слепой машинке в одном экземпляре, они хранятся у Николая Александровича безо всякого движения. Систематизированные лишь к концу жизни, написанные по ранним дневниковым торопливым записям, мемуары эти рассказывают о колчаковском движении день за днем. Десятки имен, событий, характеристики штаба Колчака и его генералов… Оказавшийся в вихре событий интеллигент, правовед, работавший в правительстве Колчака по отделу просвещения, человек, мучающийся мыслями о грядущей судьбе Родины, видящий, в силу своей профессии, вопиющие законодательные нарушения с той и с другой стороны, сетующий, что чрезвычайной жестокостью колчаковцы отталкивают от себя народ, человек, верящий в правоту «белой» идеи и осуждающий методы террора, которыми она творилась. Человек, оказавшийся в конце концов в силу своей «штатскости» в колчаковской тюрьме, с трудом выбравшийся из нее… Почти каждый день «Записок» заканчивается горькими вопросами о том, что ожидает Россию в будущем.
…Слободчиков, через руки которого проходит так много рукописных материалов, кажется, не относится особенно серьезно к тому, что написал его отец. Но я заметила, что он был рад, когда я читала эти мемуары так внимательно и заинтересованно.
— Николай Александрович, надо их издать, — уговаривала я его, — ну хоть за свой счет, небольшим тиражом, чтоб они вошли в общий оборот мемуарной литературы о временах гражданской войны.
— Надо бы, — соглашался со мной Слободчиков, — руки, знаете ли, не доходят. Вот отец еще одну интересную вещь после себя оставил. — И Николай Александрович принес еще одну рукопись. Называлась она «Моим детям».
Это была небольшая тетрадка воспоминаний его отца о родных краях, о Самарской губернии, о природе, о деревьях, травах, цветах, о разнообразии ландшафта, о закатах и рассветах. Чтобы дети знали, откуда они родом, где родились и подрастали.
«Памятка» написана чуть назидательно, но необыкновенно поэтично.
— Вот это отцовское сочинение мне очень нравится, — улыбнулся Николай Александрович, — это я часто перечитываю, хотя почти ничего не помню, меня увозили шестилетним ребенком. Помню только, как нас, детей, сажали в поезд и мой дядя стоял и размахивал пистолетом, чтобы в купе не ворвались чужие люди.
— Надо издавать, — твердила я.
— Надо, — неопределенно соглашался Николай Александрович. — Так ведь многим же надо! Помните, вы познакомились с Карамзиным Алексеем Александровичем? Ведь у него после отца помните сколько осталось, он вам рассказывал?
Я помню. В минувшую субботу мы были в музее, где в этот день собрались далекий потомок Карамзина Алексей Александрович и прапраправнук историка Забелина Игорь Забелин. Мы говорили о перестройке, о сохранении русской культуры, о мемуарах. Тогда-то Алексей Александрович, пожилой человек с костистым лицом, так и не снявший почему-то свой синий плащ, спросил меня, как я думаю, что ему делать с мемуарами его отца, известного в свое время художника (живопись его я видела и в музее, и в частных собраниях Сан-Франциско). Отец его (тоже к концу жизни) написал семь больших тетрадей («знаете, каждая в три пальца толщиной»). Это история семьи Карамзиных. Новейшая история, сказала бы я. Карамзин написал обо всех ветвях рода, у него было много братьев, сестер, у всех у них тоже были большие семьи. История огромной семьи, уехавшей в годы революции в Харбин и потом перебравшейся в Сан-Франциско. В отцовских мемуарах очень много людей, сказал Карамзин. А что удивительного, подхватил Слободчиков, я помню, в своих воспоминаниях Свербеев пишет, что после четвертого поколения их семья насчитывала сто восемьдесят человек. Нет, у нас в семье, если считать от моего прямого предка Забелина, не так много народу, сказал Игорь Забелин, но и немало. Семьи моих теток, оставшихся в Советском Союзе, их дети, дети их детей. Я, между прочим, сам свою родню нашел. «Через Красный Крест?» — спросила я. Гораздо проще, написал письмо наугад, по адресу бывшего имения моих родителей. А одна из моих теток так и осталась жить в деревне возле имения. Ей принесли письмо из сельсовета — «Забелиным, из Америки». Тетка мне ответила, и я стал приезжать к родне…
Инженер Игорь Забелин, человек лет шестидесяти, невысокого роста, коренастый, подтянутый, с очень русским, немного уточкой носом и серыми небольшими глазами, рассказывал мне в тот раз в музее, как приезжает изучать памятники архитектуры, как поразило его в первый раз Бородинское поле, как он делает слайды, заранее, еще в Сан-Франциско, рассчитывая по архитектурным планам, в какой час какую церковь или знаменитое здание лучше сфотографировать, как читает потом лекции и в русских собраниях, и в американских университетах.
…— Я думаю просить Забелина заменить меня на посту директора, — прервал мои размышления о судьбах известных русских фамилий Николай Александрович. — Забелин — самый подходящий человек, лучше не придумаешь.
— Но он же работает, — возразила я. — Совмещать трудно.
— Трудно, — согласился он, — правда, я совмещал. Надо начать уговаривать его заранее.
— Николай Александрович, а чем занимался ваш отец в Харбине?
— Он был успешливым адвокатом, надо было содержать большую семью. Был в Харбине еще один известный адвокат, бывший губернатор Приамурского края, бывший камергер Николай Львович Гондатти. И в городе обыкновенно говорили: «Кстати и некстати всюду Слободчиков и Гондатти»… Кстати, у меня собраны все мемуары Наташи Ильиной, изданные в Советской России.
— У нас они популярны.
— Возможно. О жизни русских у вас почти ничего не известно. Но должен сказать… Наташа, она не совсем правильно вспоминает Харбин. Она жила там тяжело, семья нуждалась, под этим углом она и помнит тогдашнее время. А я вспоминаю, что культурная жизнь русская была в 20—30-е годы очень активна, вообще было много замечательного. Было по крайней мере двадцать русских гимназий, была прекрасная опера — железная дорога давала на нее деньги. Я учился в гимназии имени Достоевского. Учили очень хорошо, особенно русской литературе. Меня научили любить русскую поэзию.
И Николай Александрович читает: «Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер…», читает до конца, потом еще и еще Блока. Потом читает Гумилева, потом, после получаса чтения, говорит:
— А вообще-то мой любимый поэт Алексей Константинович Толстой, это моя мать выучила меня любить его стихи. Мама была известной теософкой, секретарем теософского общества в Харбине, бабушка моя по матери была хороший медиум. Перелишин, знаете этого поэта, сейчас он живет в Бразилии, в своей книге о поэзии в Харбине и Шанхае с насмешкой вспоминает об этом: дескать, все у нас, Слободчиковых, в доме крутилось, двери распахивались сами собой, и мы, мальчики, росли в этой завиральной атмосфере. Так не было.