Страница 68 из 79
Рядом с редакцией, в одном из переулков возле Самотеки, была мастерская Эрнста Неизвестного. Туда можно было зайти, посмотреть, послушать. Можно было поехать и в мастерскую к скульптору Вадиму Сидуру. Знали его, в отличие от Неизвестного, в основном профессионалы и узкий круг почитателей и друзей, все больше ученые-академики, физики да математики. Он умер, так и не дождавшись ни одной персональной выставки.
Все это происходило уже при нас, на нашей памяти, можно сказать, у нас на глазах: больше или меньше, но мы знали этих людей, их творчество. С некоторыми из них были знакомы.
А нынешняя молодежь? Что знает она? Очень мало. Даже о бульдозерной выставке. Почти не знает она и имена тех, кто не сам уехал, а вынужден был эмигрировать под неявным, но ощутимым давлением. Не знают у нас до сих пор (и мы сами толком не знаем, нам только рассказывали об этом художники на Западе) о судьбах тех из них, кто хотел вернуться обратно, обивал пороги советских посольств. Но вернуться домой в те недалекие годы было подчас не легче, чем пытаться, несмотря ни на что, оставаться дома и продолжать работать.
Как поет известный эстрадный певец Вилли Токарев в одной своей песне о Шемякине:
Россия, босая девчонка,
Я знаю, не помнишь ты зла.
Но как же такого мальчонку
Другим просто так отдала?
Поется это в своем, как говорится, крайне доходчивом стиле, но суть отражает…
В 1971 году Шемякин покинул Родину. В картузе, который ему подарил один знакомый художник — картуз прокалывали специальными иглами, искали бриллианты, не нашли. С авоськой в руке. В авоське были сушеные яблоки и ножи для натюрмортов. Яблоки тоже прокалывали иглами, долго разглядывали ножи: «Ты что, парень, мясник?» — «Нет, художник». Извечным российским жестом покрутили пальцем у виска и махнули рукой: «Беги, а то самолет улетит!» Так и прибыл он в парижский аэропорт Орли в старом тулупе и с авоськой в руках…
Сначала Париж, теперь Нью-Йорк. Шемякин работает по ночам и звонит нам часто:
— Ребята, вы еще не легли? Слушайте, я вот о чем все думаю. Очень много стали писать об эмигрантах в советских газетах и журналах. Повальная мода, без разбору. Прекрасно, когда издают прозу и поэзию. Набоков, Бродский, Галич, Войнович, Владимов… Но о каждом пишут: эмигрант, эмигрант. Вот и я эмигрант. Нет, ребята, обо всех подряд так нельзя, вот я, например, я не эмигрант, я изгнанник. Это различать надо. Все мы здесь все-таки очень разные. Знаете почему? Да потому, что я, например, остался верен своей Родине, глубинно верен. И никогда этого не скрывал. Что бы тут на меня ни навешивали, я все равно отвечал, что горжусь своей великой страной и ее культурой. И я страдаю, когда в моей стране делают неразумные вещи. Ее боль, неудачи — это моя боль, а ее победы — лично мои победы. Вам, ребята, остроту моего отношения к Родине просто не понять.
— Почему же не понять?
— Неужели не ясно? Потому что я живу здесь, а вы дома. Здесь все болезненней воспринимается. И мыслей больше, и сопоставлений. Слышали о пророчестве Иоанна Кронштадтского? Ведь это он сказал: «Перед самым концом света, говорил он, только Россия спасет мир и воссияет». Что, разве сейчас мы, весь мир, не на краю, а? И кто пока что спасает мир? То-то! Значит, воссияет, правильно? Вы верите? Я верю. Иоанн Кронштадтский, между прочим, мой родственник. Я богомольным бабкам куски от его рясы на память отрывал. У нас дома хранилась.
Еще о патриотизме хотел сказать. В мои времена меня без конца отсутствием патриотизма шпыняли: мы, дескать, патриоты, а ты нет. И теперь читаю… Столько патриотов развелось! Это уже не патриотизм, а бизнес какой-то. Читаю я и думаю: а вот вы полюбите Родину, как я. Меня мальчишкой мордовали, инсулиновые шоки, гипноз… После «лечения» этого я запах красок выносить не мог, рвало, за кисть браться не хотелось. Под кровать от страха прятался. Еле выжил. Что ж мне теперь, поливать за это свою страну? Как некоторые… Да и что поливают-то? Сейчас дома пишут о прошлом острее, чем прежде за границей. Архивы открылись. Страшно читать. А некоторые все равно без конца вонь катят. А как приехать домой с почетом, да чтоб перед ними извинились — это пожалуйста. Тактика такая у многих выработалась — на двух стульях сидеть, выгодная очень.
А мне, что ж, тоже требовать? Покайтесь, мол, передо мной, извинитесь, тогда прощу. Что ж, я за эти годы забыл разве, через какие трагедии прошли миллионы людей? А скольким выпали испытания похуже моих? А это странное время — застоя, как теперь говорят. Неужели честным людям, художникам, писателям, поэтам, жившим дома, было легче, чем мне, если их не печатали, не выставляли… Не думаю… Пишут, раз мода пошла, об эмиграции, о ее ностальгии. И все мура! Неужели до сих пор не ясно, что любовь к Родине для человека творческого — это не вздохи, не крики и стенания, а служишь ли ты ей, находясь даже в изгнании, или нет. Все остальное, простите, полная фигня. Делать что-то надо, вот в чем проблема. А не вздыхать. Все эти годы, как мы с ребятами очутились на Западе, мы собирали русское наследие: и классику, и современные вещи. Издавали. Для этого нужно было зарабатывать деньги. Сейчас многое из того, что выпустили маленькие издательства русского зарубежья, печатается в Советском Союзе. Начинается признание того, над чем десятилетиями глумились. Теперь-то уж можно сказать спасибо и фонду Михаила Барышникова, и профессору Сорбонны, бывшему ленинградцу Ефиму Эткинду, который организовал в Париже перевод на французский язык четырех томов русской поэзии. Многое сейчас можно вспомнить, очень многое, за что нас совсем недавно поносили.
А «Антология русской новейшей поэзии у Голубой лагуны»? Есть такой маленький институт русской культуры в Техасе при университете в городе Остине, называется почему-то «Голубая лагуна». Под редакцией К. Кузьминского и Г. Ковалева вышло девять томов: стихи, проза, мемуары, письма, рисунки, фотографии. Несколько сумасбродная история, но уж какая получилась. Там много и моих иллюстраций. По существу, это история оттепельных лет. Много было в нас тогда баловства, игры, много и серьезного. Здесь, за рубежом, мы собирали все это буквально по клочкам, кое-что присылалось, даже в самые застойные годы получали из Союза. Теперь, спустя время, это легкомысленное, как бы игровое издание — так или иначе уже история. Кое-кого из его участников, к сожалению, уже нет в живых, кто умер от старости, кто от молодых несбывшихся надежд, от сложностей новой жизни. А многие авторы «Голубой лагуны» уже запросто приезжают из России с лекциями в Европу и Америку. Можно ли было представить себе наши встречи, когда замышлялось это издание? Словом, все эти годы шла напряженная работа по собиранию и сохранению отечественной культуры. Может, она была и незаметна для глаз безразличных и невежественных. Не знаю. А в Союзе кто об этих небольших изданиях слыхал? Теперь только идут перепечатки да ссылки. А я слышу об этом и думаю: знали бы, каким трудом это нам доставалось, как все это было, особенно вначале, трудно поднимать. И деньги, и типографии, и читатели… Все было рискованно. А теперь выясняется: не враги мы были, не трепачи, мы собирали русскую культуру, пытались поддерживать и проследить преемственность поколений.
И еще трудность, о которой как-то не принято говорить. Мы ж кто все были? Кем мы явились на Запад? Мы ж сюда приехали без всяких корней. Это только Виктор Платонович Некрасов в детстве во Франции воспитывался, для него французский как родной. А мы? Мы ж про эту Европу… Да что мы о ней знали? Альбомов несколько видели. Пикассо там, Ван Гог, и то спасибо, если кто покажет. Начисто отрезанное от общечеловеческой культуры поколение, вот кто мы такие были. Думаете, легко вот так, безо всякого багажа, в чужую жизнь входить и свою пытаться не растерять? Это сейчас границы распахнулись и все проще стало, а тогда?.. А тогда казалось — навек. А это легко? Друг мой ленинградский, учитель дорогой Евгений Павлович Семиошников… и что — расстаться с ним навек? Просто это все, с таким ощущением жить?