Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 79

Из административной половины галереи выходит невысокий молодой человек в холщовом костюме. Широкие брюки, пиджак с широкими плечами, и все это еще с оттенком местной сан-францисской моды. Ему лет тридцать пять. А может, всего двадцать. Не поймешь. Молодой, с быстрыми глазами.

Он подходит к нам.

— Серж Сорокко, — представляется молодой человек. — Совладелец галереи «Боулс энд Сорокко». — Все это он произносит по-русски и, так чисто, что сомнений нет — Серж Сорокко из свежей эмиграции. — Мне доложили, что в галерее русские.

— А вы откуда?

— Из Риги, — тут же понимает наш вопрос Серж.

— Погодите, вы тот самый Сорокко? Это о вас писали, как об одном из самых преуспевших новых эмигрантов?

— Это я. Только там все неверно написано. Мой случай глубоко атипичен.

— Почему?

— Во-первых, когда я приехал, я был очень молод. Во-вторых, я свободно владел языком. И у меня была хорошая общая подготовка — и университет, и домашнее воспитание.

— Это важно, — подтверждает Николай Иванович, — молодость в Америке — это очень важно. Значит, хорошее получил образование в России, да, парень? — переспрашивает Николай Иванович. — Я всегда утверждаю, что в России лучшее образование в мире. Учиться, учиться и учиться, так говорил Ленин, — он наставительно смотрит на Сережу, не вздумает ли тот возражать. Нет, Сережа молчит. — Почему я бросил Берклей (так он произносит название маленького университетского городка)? Потому что штатный университет обучает хуже частного. Пошел на шахты, поработал, поднакопил деньжат и перевелся в Стэнфорд. Все вот этими руками! — Он выжидательно глядит на Сережу. А Сережа смотрит на нас:

— Ну а вы, вы из Союза?

— Да.

— Хотите, покажу вам нашу галерею?

— Мы уже все посмотрели, — спешит Николай Иванович.

— Я вам по-настоящему покажу.

— А о себе расскажете?

— С удовольствием, только зачем? — удивляется Сорокко.

— А мы о вас напишем.

— Но это абсолютно невозможно, — убежденно говорит он. — Это исключено, у вас не пройдет.

— Вы отстали от жизни.

— Я? Я галерейщик. Я знаю, как много изменилось в художественной политике. Но писать о преуспевшем эмигранте вроде меня? Нет, это уже фантастика. Вы, конечно, милые люди, наивные, но…

— В России перестройка, — Николай Иванович с сожалением глядит на Сорокко. — Недавно из России, а не понимает.

Серж Сорокко вопросительно смотрит на нас: что ответить этому чудаковатому старику, сентиментальному, порывистому, строптивому?

— Именно потому я и не верю, что я недавно из Союза, — с нажимом отвечает Сережа.

— Ясно, — обрывает его Николай Иванович. И не от невоспитанности, и не по праву старшего. Ему некогда вдаваться в незначительные споры: времени мало, этот неожиданно вынырнувший парень отвлекает от главного — от разговоров о России, о Форт-Россе, о русских в Америке. — Ладно, — говорит Николай Иванович, — пошли, посмотрим ваши… уж не знаю, как назвать, ваши художества…





Совладелец галереи «Боулс энд Сорокко» снова смотрит на нас: старик ваш симпатичный, но что же это он так темен? Он не темен, отвечаем мы ему взглядами, он особенный, замечательный старик, он с КВЖД, в Сан-Франциско таких людей много, тысячи. А Николай Иванович когда-то был пионером, носил красный галстук, мечтал вернуться на Родину, не получилось.

…Серж Сорокко водит нас по огромной галерее. Семь тысяч футов — даже по американским стандартам это много. И снова перед нами Шагал, Пикассо, Миро, Ниман, и снова Николай Иванович снисходительно пожимает плечами: «А это у вас называется живопись?» А вот и Шемякин.

— Ну этот ладно, — прощает Николай Иванович, — этот русский парень. И краски у него яркие, и имя подходящее — как у Горбачева. А вы знаете такого русского художника? — он называет имя. — Здесь живет, в Сан-Франциско. Ученик Репина, очень старый человек. У меня есть его работы. Вот это настоящий художник! Не знаете его, нет? Видите, как получается? А ведь рисует совсем как Шишкин, замечательно рисует… Ладно, поговорите немножко, — предлагает Николай Иванович. — У меня тут на побережье дело есть, смотаюсь к своему знакомому. Но я их вам не отдаю, — ревниво предупреждает он Сорок-ко, — это мои гости. Через два часа жду на набережной. — И Николай Иванович, высокий, элегантный, в сером, под цвет волос, костюме, нехотя удаляется.

А мы усаживаемся на ближайшую лавочку. Совладелец галереи по-прежнему удивлен:

— Вы и вправду решили обо мне написать? Это невероятно! Если так, то перемены грандиозные.

Узнав, что мы знакомы с Шемякиным, что следим за творчеством Целкова, он удивляется еще больше.

— Чему вы удивляетесь? Тому, что на свете живут нормальные люди?

— Нормальные люди есть, но они в этом не признаются, — отвечает он.

— Но давайте о вас. Говорят, вам повезло как никому.

— Это правда. Меня взяли на работу в эту самую галерею после устной беседы. Такого в этой стране практически не бывает. Я сам второго такого случая не знаю.

— Давайте начнем сначала.

— С Риги?

— С Риги.

— Что ж, я расскажу вам свою жизнь, хотя, спорим, вы ничего не опубликуете!

— Спорим! — говорим мы.

А океан такой мирный, голубой, и солнце светит так лучезарно, что кажется абсурдом спорить, не доверять друг другу, удивляться нормальным человеческим отношениям, которые возникают между русскими людьми, по разным причинам оказавшимися за границей.

— Значит, с Риги. Отец у меня был совершенно уникальный человек, образованнейший, тонкий. Он был убежденный коммунист, член коммунистической партии с 1929 года, вступил в партию в Чехословакии. В Праге он сидел в тюрьме за то, что срисовал Ленина с почтовой марки и перенес его на Красное знамя. Потом отец переехал во Францию, работал с Ле Корбюзье в его мастерской, получил архитектурное образование. Потом нелегально перебрался по заданию партии в Кишинев. В 1940 году Кишинев стал советским городом. Отец был зам-горисполкома по строительству. В Кишиневе познакомился с моей матерью. После войны они переехали в Латвию. От партийной деятельности он отошел, многие его друзья сильно пострадали, многие погибли. Он стал крупным архитектором в Риге, по его проектам много строили. Дома вопрос о выезде никогда не стоял, хотя полжизни отец прожил за границей. В разгар застойного времени он ушел на пенсию. Отец часто горько повторял: «То, что сейчас происходит, не имеет ничего общего с марксизмом».

Я учился в университете на иностранном отделении. Дипломную работу писал по Томасу Элиоту, переводил его стихи, перевел большую поэму. Диплом понравился. Кончил университет. Чем заниматься? Дипломатия закрыта, «Интурист» закрыт. Я считал, что, поскольку я еврей, нечего и пробовать. С литературными переводами сложно. Одновременно с учебой я работал в суде. Мама у меня адвокат, и я с детства все это любил. Любил слушать ее истории, любил адвокатуру. Решил закончить юридический и стать адвокатом, как мама, тем более что она уже собиралась на пенсию, я бы мог ее заменить.

Суд Пролетарского района, где я работал, дал мне направление на юридический факультет. (Право на второе гуманитарное образование требует официального направления.) Мне было отказано. Ни на один из запросов, почему отказ, никто из администрации не ответил. Я приходил — молчат.

И вот тут со мной что-то случилось.

— Обида?

— Тут я понял, что это чей-то конкретный антисемитизм, других причин не было. А я молодой муж, отец семейства, у моей жены ребенок от первого брака, на мне обязательства. И я решил буквально в одну минуту — все, конец, уеду! Я никому здесь не нужен, а я был убежден, что окажусь нужным. Я не собирался этого делать никогда, клянусь вам. Не в такой семье я вырос. Но я человек очень заводной и очень деловой, вот почему, наверное, все и произошло. Решил — все. Побежал туда-сюда, подал документы и буквально через четыре недели уехал. Все произошло молниеносно. Я не успел ничего сообразить.

— А как отец к этому отнесся?