Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 79



Только после XX съезда, после доклада Хрущева истина стала проясняться. Яростная травля А. Л. Толстой в нашей печати снизила свой градус, потом подутихла. Потом о ней замолчали надолго, потом как бы и вспомнили. Постепенно она обретала право на существование в качестве дочери. Но об основном деле ее жизни не упоминалось. А как же всемирно известный фонд? Его тоже как бы и не было, вроде бы и до сих пор его «почти» нет. Или же он начинает ей как бы прощаться?.. Так или иначе, в начале 70-х годов к А. Л. Толстой стали наведываться официальные гости из Москвы, приглашали на Родину. Некоторые из гостей (кое с кем из них я была знакома) за эти годы уже умерли, я не успела их как следует расспросить. Здесь же, в Америке, спрашивать теперь почти некого, близко осведомленных лиц почти не осталось. Хотела ли она приехать, не хотела… Просто ли не успела или не сумела по глубокой к тому уже времени старости? Кто знает? Кто-то знает. Значит, в конце концов узнаем и мы.

…Сидела за конторкой, читала, писала воспоминания об отце. За окном была «почва» — огород. Пышные кусты цвели почти круглый год. Все было ухожено, устроено усилиями сотен русских добровольцев. Ничего не скажешь — красивая почва под ногами. И никуда не денешься — иностранная. Должно быть, она на самом деле нередко чувствовала себя одинокой и непонятой. Выросла в большей семье, с таким отцом, были братья, сестры. В Америке тоже было много родни, многочисленные Толстые и сейчас живут неподалеку от фермы. И все равно — совсем одна…

А Михаил Григорьевич все разгуливал по зеленой лужайке в своих ослепительно белых башмаках, заглядывал в памятные ему укромные уголки. И идиллически чирикали птички, и журчал обложенный камешками ручей, и шелестели, как при ее жизни, старые деревья…

Судя по многим воспоминаниям, Александра Львовна не была спокойным человеком. Бывала ли она счастлива здесь, на этой земле? Я задавала этот вопрос многим людям. И никто не знал, как ответить, никто не сказал твердо «да», как никто, впрочем, не сказал и «нет». Эмиграция — трудная вещь, вот что я слышу все время от старых эмигрантов. Но когда семейное имя возлагает на тебя груз дополнительных обязанностей, когда в тебе жив отцовский темперамент, когда ситуация в России требует, с твоей точки зрения, постоянного соучастия, вмешательства, помощи — так и в таких формах, как ты ее понимаешь, — эмиграция становится тяжелей и ответственней во многомного раз. Меньше, чем кто бы то ни было, А. Л. Толстая могла оставаться частным лицом. Само ее имя, вся предшествующая жизнь приговаривали ее к роли крупного общественного деятеля русской эмиграции. И она взяла, невольно хочется сказать, взвалила на себя эту роль и играла ее до конца. Жить интересами только своей страны и десятилетиями быть отторгнутой от нее. Почти до самой смерти. Да, такова была ее участь.

…Мы уже опаздывали, скоро придет рейсовый автобус, праздник кончился, пора обратно в город. По пути заходим в церковь святого Сергия, построенную на деньги Толстовского фонда в середине 50-х годов. Поет невидимый хор, горят свечи, пахнет ладаном. Михаил Григорьевич ставит две свечи, стоит, крестится, долго молится, а я ищу плащаницу из Успенского собора в Кремле. Церкви ее передал бывший посол США в Москве Дэвис. А Дэвису в конце 30-х годов преспокойно подарил Сталин.

Я бывала в музее Дэвиса в Вашингтоне. Это небольшой дом, битком набитый сокровищами русской культуры. Мадам Дэвис покупала в Москве старинные иконы, русское серебро, фарфор, Фаберже. Не скажу горечь, отчаяние охватывает, когда впервые попадаешь в этот музей. Как позволили все это вывезти? Как разрешили покупать старинное серебро на граммы за копейки, о чем с гордостью рассказывает гид? Мадам Дэвис не только сама покупала, ей еще помогали начальственные дамы из МИДа. Делалось все, чтобы угодить! Зачем? Сплетничают, это опять-таки гиды, что мадам Дэвис нравилась Сталину. И вот стоит на высоком пригорке в Вашингтоне музей, стоит грозным укором, и ничего, продолжаем потихоньку продавать…

Где же она, плащаница из Успенского собора? Не нашла.

Мы вышли из церкви. Было еще совсем светло. Садилось солнце. Издали был виден большой дом с террасами. На скамеечках сидели старички и старушки из Старческого дома. Солнце косо освещало позолоченные церковные кресты. Солнце было еще совсем светлым, весенним, майским, и небо было светлым, бледно-голубым, голубизна не хотела густеть. Мы стояли на автобусной остановке.

— А кому вы ставили свечи?

— Александре Львовне и Татьяне, кому же еще? — с недоумением поглядел на меня Михаил Григорьевич. — Как здесь все прекрасно устроено, не правда ли? Автобус опаздывает, как всегда. Наслаждайтесь моментом! Почему вы не наслаждаетесь? Глядите, сейчас солнце сядет, здесь дивные закаты! — и Михаил Григорьевич, человек, не ведающий пустой ностальгии, любовно оглядел всю открывающуюся панораму сразу: и большой дом, и белую нарядную церковь, и скамейки со старичками, и малахитовые от молодой зелени лужайки. — Теперь вы поняли, что означала для Александры Львовны почва под ногами?

Я промолчала. День прошел так интересно, все было тепло, дружественно, никаких «неприятных моментов». Мне же становилось все грустнее и грустнее…

Привет Питеру!



План Толстовской фермы, где живет Вера Константиновна Романова.

1

Несколько женщин бережно сводили с зеленого кудрявого пригорка старую, высокую, стройную женщину в кремовом плаще, оказывая ей подчеркнутые знаки внимания. Они подвели ее к одноэтажному современной постройки дому, отворили окна-двери, вся компания вошла в комнату. Вслед за ними вскоре последовали и мы. Мы застали сцену прощания.

— Вера Константиновна, — говорила, прижимая руки к груди, пожилая интеллигентная дама неуловимо нашего, советского облика. — Как я рада была повидаться… Я и с Нащокиным в Москве общаюсь, помните, Нащокин, друг Пушкина, и с Мещерскими…

— Как же, — отвечала, снимая плащ, старая женщина, — как же, счастливого пути, привет Москве!

Мы стояли, выжидая. Вскоре все гости разошлись, знаками давая понять, чтобы мы не очень засиживались. Старая дама, усаженная в кресло, повернулась к нам. Глаза у нее были серые, веселые. Овал лица смутно напоминал знакомые фотографии, особенно прямой, твердый подбородок. Меня представили.

— Вы прямо из Москвы? Книгу пишете? О нашей эмиграции? Ой, как интересно. Раздевайтесь!

И тут мы втроем спокойно вздохнули.

…Мне давно хотелось познакомиться с дочерью великого князя Константина Константиновича Романова Верой Константиновной. Я знала, что она на пенсии, живет на Толстовской ферме, слышала о ней много рассказов, так же как о других Романовых. Но кто возьмется нас знакомить, и согласится ли она на разговор? В старой русской колонии было мнение, что вообще-то Вера Константиновна из непримиримых и с представительницей советской прессы вряд ли станет разговаривать.

А у меня был к ней давний, можно сказать, детский интерес: К-P, ее отец, великий князь. Да и к тому же троюродная сестра императора, чудом уцелевшая (трое ее братьев были убиты в Алапаевске), разве это само по себе не интересно? Казалось, столько эпох миновало, все в далеком прошлом, а сестра жива, бодра (по рассказам), очень энергична, несмотря на свои восемьдесят три года. Но главное — ее отец, популярный поэт начала XX века. Романсы на его слова любила петь моя бабушка и потихоньку рассказывала об их авторе, высоком, статном красавце, самом красивом, по ее словам, изо всей царской семьи. Особенно бабушка любила: «Растворил я окно, стало сердцу невмочь…» И еще: «Вчера мы ландышей нарвали, их много на поле цвело…» В послевоенные годы эти романсы часто исполняли по радио, а то, что рассказывала мне, примерной пионерке и отличнице, бабушка, я не слышала ни от кого. Расстрел царской семьи с теми подробностями, что бытовали в 20—50-е годы и которые ушли из памяти, вовремя не записанные, убийства великих князей в Алапаевске… Откуда люди знали тогда то, что открывается в деталях только из нынешних публикаций? Подразумевалось, что наши разговоры не подлежат пересказу. И я молчала, никому не говорила, даже родителям. Бабушка давно умерла. А я в Америке, и дочь одного из любимых ее поэтов здесь, недалеко от Нью-Йорка. «Вчера мы ландышей нарвали…» Это «вчера» было почти сто лет назад. Младшая дочь К-Р — это реальное сегодня, со своей судьбой, воспоминаниями. Как же так, неужели я с ней не свижусь?