Страница 94 из 101
Тут-то, когда дочке исполнилось двенадцать, когда уж пошла у нее своя, самостоятельная жизнь, все больше стала она норовить с подругами да подругами, у жены Гаврилова и начались всякие странности.
То, глядишь, ляжет она на софу, руки за голову, глаза в потолок, и лежит час, лежит два, с места ее не своротишь, а в ванной уж второй день белье замочено, захочешь душ принять — хоть к соседям беги. А то вдруг кипу иностранных журналов откуда-то притащит, «Мадемуазель» называется да «Плейбой», да еще по-другому, и сидит листает их, а что понимает? — не по-русски же написано, картинки только смотрит — как неграмотная какая.
И нет-нет да стала она донимать Гаврилова жалобами:
— Что-то мы, Петя, скучно как-то живем.
— Это как это скучно? — не понимал он. — Живем, ну и живем… на работу ходим… отдыхаем… телевизор смотрим, в кино бываем…
— Ой, да ну кино что, пришел — и лупи глаза. Никакого развития, одно потребление, — говорила жена.
Гаврилов выписывал «Неделю», читал про науку, технику и сенсации, а жена читала все, от названия до адреса редакции, — и нахваталась.
— Какое тебе развитие нужно? — опять не понимал Гаврилов. — Ты ребенок, что ли? Это ребенок развиваться, должен, вон Надька наша, а ты-то что?
— Ой, ну не так я сказала, ну не так, — виновато раздражалась жена. — С пользой же все должно быть, со смыслом. Ты вот мясо любишь, да с перцем, да с луком, а на ночь же наедаться не станешь?
— Ну, Люська, ну несешь! — изнемогал Гаврилов. — Мясо приплела… рыбу еще давай! Треску с камбалой. Или палтус. Я их тоже люблю.
Но он жил с женой уже четырнадцать лет, знал, что так просто слово она не скажет, и, поразмыслив, купил билеты на американский балет на льду в Лужники и на французскую эстраду в киноконцертный зал «Октябрь». И когда жена оделась в свое лучшее вязаное, горчичного цвета платье, красиво обтягивавшее ее фигуру, а он сам — в кожаный мягкий пиджак, который она купила ему как-то с рук, а он его почти и не вынимал из шкафа, да когда они разделись в гардеробе и пошли под руку по фойе, сверкающе отражаясь в зеркалах с ног до головы, ему это неожиданно весьма все понравилось, и он даже укорил себя, что раньше, привыкнув еще в молодости беречь копейку, не ходили вот так-то: торжественно себя чувствовал, приподнято, как на празднике, или будто тебя на торжественном заседании в честь 7 Ноября в президиум выдвинули. И приятно ему было, на виду у многих людей, глядящих на них, как и они сами глядели да оглядывали, идти с женой: Люся у него была высокая, туготелая, с румяным крепкощеким лицом, мыла волосы ромашкой, и они у нее имели совершенно соломенный цвет.
Американцы, гоняя по льду, стреляли из пистолетов, ездили с какими-то надетыми на голову кочанами, сталкивались нарочно и падали, а один кочан с юбочкой выбежал со льда, побежал по лестнице, сел на колени мужчине на крайнем сиденье, обнял его и поболтал, будто бы от чрезвычайной радости, в воздухе ногами. До Пахомовой с Горшковым, в общем, далеко было. И Гаврилов уж пожалел, что купил билеты подряд, с несколькими всего днями в промежуток, однако, французы вознаградили за все: так пели, так играли — ноги сами собой подпрыгивали. Жена хлопала в ладоши, будто они были казенные, смеялась исковерканной русской речи французов до икоты, и, поглядывая на нее, сам донельзя довольный, Гаврилов думал о том, что Люся, как всегда, права — скучно они, в самом деле, живут: телевизор все да телевизор, ну по грибы летом сползают раз-другой, и все, все развлечения. Это от прежних времен осталось; Надька малой была, придешь с работы, туда-сюда с ней — и все, ночь уж, да денег не хватало — он левую работу все прихватывал, Люся на полторы ставки все бегала, уколы делала… а теперь что, теперь живем, хлебай не хочу — вот же она, жизнь, какая…
И когда через две недели культорг в цехе предложил Гаврилову как начальнику участка самые лучшие билеты на польскую эстраду, Гаврилов их тут же, не раздумывая, взял и целый день, пока работал — проверял в своей конторке поступившую документацию, ходил по участку между станками, сидел на совещании у начальника цеха, — чувствовал себя словно именинником, и билеты, лежавшие во внутреннем кармане поношенного рабочего пиджака, будто грели его.
Жена идти на концерт отказалась.
— Да ну что это, — сказала она, пряча глаза от Гаврилова, — недавно только ходили, что опять-то.
— Да ты что! — не поверил своим ушам Гаврилов. — То ж другое. То ж французы были, а это поляки — разница же!
— Да уж разница, — так же все не глядя на Гаврилова, пожала плечами жена. — Те французы, эти поляки, а музыка одна — что у тех, что у этих. Опухнешь каждую неделю ходить на них.
— Ну, ты!.. — только и смог выговорить Гаврилов. Ему от негодования перехватило горло. — А для кого же я эти билеты, извини, доставал? — закричал он, когда горло ему отпустило, размахивая в воздухе сложенной пополам синей бумажной полоской. — Я для себя, что ли?! Мне это, да, жить скучно стало, на «мадемуазелей» да «боев» потянуло?! Что ты со мной делаешь, а?
— Тише ты, тише! — испуганно заоглядывалась на дверь жена. Они были на кухне, а рядом, за стенкой, в комнате сидела, делала уроки дочь. Как и всякие прожившие столько лет вместе супруги, Гаврилов с женой, случалось, ругались, повышая друг на друга голос, но при дочери никогда этого не делали, укрепляли себя: девочка все-таки, несмышленыш — мало ли как все это осядет в ней.
— Тише, да, я — тише! — сдавленным голосом сказал Гаврилов, подошел к двери и с силой захлопнул ее, так что зазвенело вставленное в середину стекло. — Я — тише. А ты мне, понимаешь ли, тут устраивать будешь… тебе можно!
Жена достала его со своего места руками, положила их ему на плечи и, вся наклонившись вперед, потянула к себе.
— Обиделся, — сказала она, с любовью заглядывая ему в глаза. — Ну что ты обиделся, Петушок? На что обижаться-то? Ну не так я сказала — так подумаешь! А билеты я тебя что, заставляла покупать разве?
— Нет, не заставляла, — размякая от ее ласки и виноватясь уже перед ней тоном за свой крик, сказал Гаврилов. Характер у него был податливый — не мягкий, но без железной крутой твердости, и легко обминался чужой волей. — А только я для тебя делал… ты ж говорила…
— А чего ж ты именно на концерты решил? — посмеиваясь, спросила жена.
— А куда еще? — недоуменно вскинул брови Гаврилов. — В кино, ты говоришь, — потребление, не устраивает тебя…
— О-хо-хоюшки-хо-хо… — сказала жена свое любимое присловье, разомкнула руки на шее Гаврилова и пошла к плите, у которой до того, в ожидании прихода Гаврилова с работы, возилась, готовя на ужин сырники со сметаной. — А концерт чего, Петя, — то же потребление. Пришел, посмотрел, послушал — ушел… Общение нужно. Интересные люди нужны. Чтобы с ними интересно было. Чтобы обогащаться от них. Почему у тебя интересных людей в знакомых нет?
Гаврилов помолчал.
— Что значит — интересных? — вновь наливаясь яростью, чувствуя, как щеки у него прямо отяжелели от нее, спросил Гаврилов. — Что ты подразумеваешь под этим? Сашка Охлопкин что, не интересный?
Сашка Охлопкин был его друг по институту; после института, пока Гаврилов барахтался в своей семейной жизни, сбивая из молока масло, чтобы прочно стать на ноги, Сашка объездил полстраны, работал в Норильске, Магадане и даже в Ташкенте умудрился быть, и знал бесконечное число разных историй, а также анекдотов — мог проговорить один целый вечер и не дать никому другому рта раскрыть.
— Ой, да ну что ты со своим Охлопкиным, — сказала жена от плиты. — Какой он интересный, твой Охлопкин? Он разве личность? У него разве что свое есть? Балаболка он. Нахватался, по миру ездючи, теперь и мелет. Интересный — кто личность, индивидуальность. Вот у меня в юности знакомый был — так он бритвы глотал.
— Как это он их глотал? — мрачно спросил Гаврилов.
— А как, очень просто: возьмет, разжует и проглотит.
— Бритвы глотал — выходит, он уже интересный был?
— А что ж. Конечно. Особенный был, выделяющийся.