Страница 13 из 144
Маша потыкала вилкой в картошку, выключила огонь под кастрюлей и, прихватив ее полотенцем, стала сливать воду в раковину. Из кастрюли било паром, раковина вся дымилась, Маша отворачивала лицо в сторону.
Ужин был — картошка со сметаной и «любительская» колбаса.
Евлампьев с женой уже давно взяли себе за правило не есть мясное на ужин, и колбаса была сейчас подана только для Ксюши. Но все же Евламльев не смог удержаться, позволил себе кружок, съела кружок и Маша, оба они приговаривали при этом: «Не надо бы. Эх, не следует! Ну уж ладно…» — и Ксюша, умолачивавшая колбасу без всякого счета, каждый раз, как кто-нибудь из них говорил что-либо по этому поводу, прямо заходилась от смеха.
Так славно было сидеть за столом втроем, так забыто и так тепло…
Маша осталась на кухне мыть посуду, прибираться, а Евлампьев вдвоем с Ксюшей перебрались в комнату. Евлампьев прихватил с собой свежую газету с понравившейся Ксюше статьей и, пока она готовилась — доставала блокнот, меняла стержень в ручке, — устроившись на диване, наскоро просмотрел ее. Писали о заканчивающемся в южных областях страны севе; сообщали о подготовке к нему в центральной части и на севере; критиковали бесхозяйственность и нерасторопность отдельных руководителей: в западном мире шли и шлн демонстрации, бастовали, взрывали бомбы в помещениях компартий и в кафе…
— Де-ед! — позвала Ксюша. — Ну чего ты в газету уткнулся?
— Я готов.— Евлампьев с улыбкой свернул газету и положил на диван рядом с собой.— Прошу, спрашивай.
Получалось слишком неестественно, слишком специально, даже напыщенно, и Ксюша растерялась. Она сидела на стуле напротив Евлампьева и, морща лоб и кривя губы, покусывала колпачок ручки.
— Нет, де-ед,сказала она наконец, вскидывая вверх подбородок.Ты знаешь, ты сам начни, а я потом тебя перебью. Ладно?
Евлампьев засмеялся:
— Ну, то-то…Он помолчал и снова засмеялся:
— Слушай, а я тоже не знаю, как начинать. С рождения, что ли?
— А, вот как! — Ксюша вынула ручку изо рта н взмахнула ею. — Вот с чего надо. Скажи мне: ты в революции участвовал?
— Что? — Евлампьев не понял, шутит она илн всерьез. — В два с половиной года?
Ксюша покраснела. Она краснела густо, всем лицом, шеей, ушами, и сейчас все это у нее так и полыхнуло. Евлампьев пожалел даже, что ответ ега невольно прозвучал столь уничижительно.
— Я, Ксюш,— сказал он,— участвовал в Великой Отечественной войне. Все. Болыше, слава богу, мне не довелось ни в чем участвовать. Ну, а вообще, если уж говорить об истории семьи, то, чем глубже в нее, наверное, тем лучше. Нет?
— Да,— смогла разомкнуть губы Ксюша.
Евлампьев, с нежностью глядя на ее лежащие на столе руки с зажатой в них дешевой белой шариковой ручкой, подумал про себя: а ведь и в самом деле серьезно она про революцию…
— Сейчас все, — сказал он, — все у себя голубую кровь ишут. Этот, глядишь, внук незаконнорожденного сына князя какого-нибудь Шувалова, этот и вообще прямой потомок, а у того бабушка в гимназии сидела за одной партой с дочкой губернатора — вроде как, значит, и сама облагородилась… У тебя голубых кровей нет, никаких, можешь на этот счет быть совершенно спокойна. Мой дед — бывший крепостной, у бабушки у твоей — та же линия, и со стороны твоего папы тоже, насколько мне известно, графьев не было.
— Его тетка воспитывала, — перебила Ксюша.
— Тетка, — согласился Евлампьев.Сестра матери. Я ее помню. Она была воспитательницей в детском саду. И мать твоего папы была воспитательницей. А отец его, твой другой дед, — бухгалтером…
— Да,снова перебила Ксюша, — я знаю, я с папой уже говорила. Он на пожаре погиб. У них барак, в котором они жили, горел, он там детей спасал, и крыша обвалилась. Их там трое тогда погибло.
Она уже оправилась от смущения, краска понемногу сходила с ее лица, и кажется, она уже сама готова была поведать Евлампьеву историю его жизни.
— Ну, ты какая бойкая, — он развел руками.Да мие уже и рассказывать-то тебе больше нечего.
— Нет, еще есть чего, — серьезно проговорила Ксюша. — Ты мне о своем отце расскажи. Это правда, да, что он унтер-офицером царской армии был?
Евлампьев с трудом сдержал улыбку.
— Правда,сказал он.— Только разве в этом что-то страшное есть? Ты что, думаешь, все, кто носил форму, жандармами были, приходили по ночам революционеров арестовывать? Ты, наверное, не знаешь, а ведь командирский костяк Красной Армии в гражданскую войну именно бывшие царские офицеры составляли. Ты думаешь, все, как один, в Добровольческую армию подались? Да нет. Если бы так было, тогла бы у нас и командовать было некому. Чапаев ведь тоже, между прочим, в царской армии служил.
— Разве? — недоверчиво спросила Ксюша.
— Конечно. — Евлампьев повозился на диване, устраиваясь удобнее, и забросил ногу на ногу.— Прадед твой, мой отец, в гражданской, правда, не участвовал. Он в шестнадцатом комиссован был по состоянию здоровья, и вот тогда-то мы натерпелись: пенсия маленькая, а нас у отца с матерью трое уже было — Игнат, тетя Галя и я, мне всего год с небольшим. Ведь почему отец на сверхсрочную остался? Срочная кончилась — куда податься, обратно в деревню? Так, значит, кусок хлеба у сестер-братьев отнимать. Раньше душевые наделы земли так называемые были — на душу, то есть на человека, определенное количество земли давали. Ну вот, когда последний передел был, служил в армии, ничего и не получил, а ждать следующего — когда он, этот следующий, будет? Может, через десять лет. Землю ведь не так просто делить. Это посложнее, чем Всесоюзную перепись населения провести… А у него почерк хороший был, служил — в писаря угодил. Ему так писарем и предложили остаться, только уже на сверхсрочную. Ну, и остался. Батальонным писарем. Правда, это у нас сейчас такое понятие: писарь — значит, бумаги без конца переписывает. По-современному если, он так называемым делопроизводителем был, то есть батальонной канцелярией заведовал. Почему и потом на заводе общим отделом, той же суть канцелярней, руководил… А унтер-офицер — это что за звание, ты хоть знаешь? (Ксюша отрицательно помотала головой.) Это не офицерское никакое звание, это то же самое, что сейчас прапорщик, что-то такое между солдатом и офицером. Понятно?
— Понятно. — Ксюша что-то быстро черканула в тетради, провела рукой по волосам, глядя туда, в тетрадь, в какие-то свон знаки, и подняла голову. — Де-ед, а вот скажи, а вот братья твои, Игнат и Василий, они как, во время войны погибли?
«И мама с таким упреком меня спрашивает…» — вспомнился Евлампьеву его день рождения, Галин сон, из-за которого она тогда расплакалась, и в висках будто что-то лопнуло с шумом, и кровь застучала в них с жадной, жаркой торопливостью.
— Василий — да, — сказал он, помолчав, поднимая руки и осторожно, чтобы Ксюша не поняла, в чем дело, нажимая пальцами на виски. — Он младшим был, как раз, как война началась, срочную проходил в Белорусском округе. Где-то от границы близко, в Барановичах, кажется. Последнее письмо от него за неделю перед войной пришло, и все, больше ничего не было. Как говорится, пропал без вести. А Игнат…Он отнял руки от висков, опустил их и сцепил на колене замком. Игнат — нет, он еще до войны…
— А, вспомнила, вспомнила, — замахала рукой с зажатой в ней ручкой Ксюша.— Мне мама говорила о нем. Он был токарем, членом партии, его в тридцать седьмом выдвинули на партийную работу, в тридцать девятом арестовали, и он больше не вернулся.
Евлампьев согласно покачал головой.
— Да, совершенно верно. Именно так…
Господи, как далеко от ее поколения все это: какой-то там тридцать седьмой — тридцать девятый, сорок первый — сорок пятый, как легко, не задумываясь, она проговорила: «и больше не вернулся»… И никогда уже не вернется — вот ведь что! И нигде его, на всем громадном пространстве одной шестой части суши, нет и не будет — ныне, присно, во веки веков… кончилась человеческая жизнь, оборвалась, пресеклась, сделала последний вдох или выдох — и все, не сделает больше…