Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 57

Катины глаза метали молнии. И трепетали ноздри короткого прямого носа. Как все это ему знакомо! Уж ему-то ясно, что обиду (а свое неизбрание в состав ЦК Катя восприняла как личную обиду) она не забудет и не простит.

Разумом он понимал, что надежды его переубедить Катю иллюзорны и беспочвенны. Но Катя в своем бурном ожесточении была похожа на ребенка, разгневавшегося на грозу, и негодовать по поводу ее ожесточения было все равно что сердиться на ребенка. И он долго и терпеливо, стараясь не обращать внимания на язвительные реплики, которыми она то и дело перебивала его речь, объяснял ей, в чем живая сила идей сторонников «большинства» и в чем книжная слабость взглядов и убеждений их противников. Но семена падали на каменистую почву, и вряд ли можно было ждать добрых всходов.

Сильнее всего гневалась Катя на жестокую тиранию, процветавшую, по ее словам, в женевской группе сторонников «большинства».

— Это даже не самодержавие, — горячилась она, — это какая-то восточная деспотия! Нет аллаха, кроме аллаха, а Владимир Ульянов пророк его!

— Это же беллетристика, все эти вопли о тирании, — возражал он Кате. — Я за границей всего несколько недель и уже успел убедиться, что на самом деле все совершенно не так.

И он рассказал Кате, как, приехав в Женеву и наслышавшись о тирании и бонапартизме, сразу же пошел к большевикам, с тем чтобы напрямую добраться до истины, чтобы своими глазами увидеть и на себе испытать, как проводятся в жизнь принципы бюрократизма, бонапартизма и осадного положения. И ничего подобного не обнаружил.

— Ты всегда был простодушен и доверчив до наивности, — сказала Катя. — А сейчас еще, к тому же, начинаешь впадать в детство. Хотя, казалось бы, рановато… Как ты не можешь понять: не станут же тебя отпугивать с первой минуты. Вот когда по-настоящему влезешь в хомут большевистской дисциплины, тогда поймешь…

Вот насчет хомута не стоило бы ей говорить. Он очень обиделся. Подобных разговоров он не терпел. Уж ей-то, знавшей его, знавшей, как предан он делу партии, не следовало бы пугать его дисциплиной.

И он первый раз в течение всего разговора ответил ей резко. В том смысле, что дисциплина страшна только трусу или бездельнику.

Катя не удивилась его резкости, как будто даже обрадовалась ей. И сама ответила достаточно резко, сказав, что тому, кто не осмеливается сам принять решения, ссылка на дисциплину самое надежное прикрытие.

После этого можно было бы и закончить разговор. Но он предпринял еще одну — последнюю — попытку:

— Не за тем я ехал к тебе, Катя…

Но она не приняла протянутой руки.

— Конечно, — сказала она, жестко усмехнувшись, — ты ехал в полной уверенности, что приедешь, возьмешь меня на веревочку и уведешь в свое бонапартистское логово. Напрасные надежды!

Что оставалось делать? Признать свое поражение (ведь он ехал к ней с целью ее переубедить!) и уйти? Но у него еще теплилась надежда (а может быть, ему просто трудно было окончательно смириться), и, уходя, он сказал Кате, что задержится еще на несколько дней в Париже и перед отъездом в Женеву обязательно зайдет к ней.

— Буду рада, — сказала Катя достаточно вежливо.

5

Отправляясь в Париж, Михаил Степанович не собирался там задерживаться.

После того, как решится главное дело (а в том, что решится оно быстро и что исход его будет благополучный, он почти не сомневался), намеревался побродить несколько дней по великому городу, коснуться ногою тех же камней, какие попирали своими стопами запавшие с детства в душу герои Стендаля, Гюго и Бальзака, окинуть хотя бы беглым взглядом Лувр, Нотр-Дам — и Эйфелеву башню, побывать на площади Бастилии и кладбище Пер-Лашез, — и побыстрее обратно в Женеву.

Он покинул Россию не для того, чтобы путешествовать по заграницам, а для того, чтобы работать и бороться. Больше всего пользы мог он принести сейчас, именно находясь в Женеве. Поэтому быстрее назад в Женеву, чтобы примкнуть к заметно поредевшей группе сторонников «большинства» и отдать в ее распоряжение свои рабочие руки. Парижу можно уделить неделю-другую…

Так Михаил Степанович думал, едучи в Париж. Однако же главное дело решилось не так, как он рассчитывал. И слабая надежда, а точнее сказать, тень слабой надежды на то, что Катя — теперь уж, скорее, Екатерина Михайловна — все же в конце концов образумится, была, по сути дела, лишь подсознательной попыткой оттянуть на какое-то время признание в полном своем поражении.

Нечего было и ждать, что она изменит свое решение. Михаил Степанович, достаточно хорошо зная Катю, относил это не на счет незыблемой устойчивости убеждений, а всего лишь за счет ее болезненно самолюбивой и оттого упрямой натуры и был, безусловно, прав.



Стало быть, задерживаться в Париже особой надобности не было, потому что, состоялся бы обещанный им прощальный визит через день или через месяц, ничего бы это в Катином умонастроении не изменило. К тому же вскоре появилась причина поторопиться с возвращением в Женеву.

В Париж приехала Мария Эссен. Разыскала Михаила Степановича и поведала ему такое, что ему и примечтаться не могло, столь важное, что определило до конца дней всю его дальнейшую жизнь.

Мария приехала с заданием Владимира Ильича. Он поручил ей разыскать в Париже Богданова, Луначарского и… его, Михаила Степановича Ольминского, и выяснить, когда они смогут приехать в Женеву.

— Их обоих я сразу отыскала, — рассказывала Мария, — а вот с тобой пришлось помучиться. Ты, как видно, не привык еще к европейской жизни, продолжаешь конспирировать по укоренившейся расейской привычке. С большим трудом напала на твой след.

— Это он сам сказал тебе, что я ему нужен? — спросил Михаил Степанович.

— Конечно сам, — ответила Мария и улыбнулась: — У него нет адъютантов, он не генерал.

Михаил Степанович знал, что Мария не только глубоко уважает, а, можно сказать, боготворит Ленина, и все же дружеская ее шутка показалась ему неуместной, и он с трудом удержался, чтобы не попрекнуть ее.

— А зачем? — пытаясь скрыть охватившее его волнение, спросил Михаил Степанович. — Зачем я ему нужен?

В ответ Мария рассказала ему, что Владимир Ильич давно уже вынашивает мысль о создании новой партийной большевистской газеты, такой газеты, которая смогла бы стать центральным органом сторонников «большинства», заменив «Искру», так как та окончательно перешла на меньшевистские рельсы и открыла по большевикам беглый огонь из всех своих орудий.

— Владимиру Ильичу нужны партийные литераторы, — продолжала Мария, — люди, умеющие держать перо в руках. Вот он и послал меня за вами.

— Мне понятно, что он послал за Богдановым и Луначарским, — как бы про себя произнес Михаил Степанович. — Это известные литераторы… Но за мной?

— Ты что! — Мария сдвинула к переносью густые темные брови. — Знаешь, — сказала она строго, — самоуничижение паче гордости!

Михаил Степанович замахал руками:

— При чем тут самоуничижение? Но откуда он мог знать о моих литературных потугах?

— Во-первых, от Богданова, а потом, — Мария улыбнулась, — и мне кое-что известно. Я рассказывала Владимиру Ильичу о твоих олекминских статьях, помню, он тогда сказал: «Так вот откуда Ольминский!..» Я даже читала ему твои стихи, про некий «объект эстетично прекрасный»…

Михаил Степанович укоризненно покачал головой.

— Вот прекрасно! — сказал он с упреком. — Лучше ты ничего не смогла придумать? Представила меня ему как шута горохового…

— Что ты! — воскликнула Мария. — Владимиру Ильичу стихотворение очень понравилось. Он смеялся от души. И сказал, что люди, которые и в якутской ссылке сумели сохранить чувство юмора, — настоящие борцы. И еще добавил, что очень надеется на твой литературный талант, в том числе и на поэтический. Ну, а если говорить всерьез, то больше всего о тебе Владимир Ильич узнал от тебя самого.

— То есть? — не понял Михаил Степанович.

— На Владимира Ильича произвело большое впечатление твое письмо, — пояснила Мария. — Он рассказал мне подробно о письме и добавил: «Ваш друг, судя по всему, человек серьезный. Не торопыга, во всяком случае. Прежде чем отрезать, отмерит семь раз. И привык жить своим умом. Именно такие люди нам нужны».