Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 57

Вот тут, не осилив и недели такого плавания, Катя и заскучала и стала томиться.

— Хоть бы лодку дали. Села бы и уплыла в этот пропавший Олекминск!

— До Олекмы еще плыть да плыть, молодуха, — урезонивал ее лоцман. — На лодке в такую даль не добежишь. А ну как еще ветер колыхнет. На таком плесе волна, что на море.

А Михаила нисколько не угнетало неторопливое движение карбазов. И если бы сказали ему, что осталось плыть не две недели, а два месяца, или дважды два, он бы нимало не огорчился. Хоть до самых заморозков. Катя просто смешна в своем нетерпении. Олекминск, Олекминск! Кто знает, что их ждет в этом Олекминске? Какой достанется пристав? И какой достанется урядник? А здесь они, по сути дела, вольные люди. Такого простора, такого приволья никогда не доводилось ему ощущать. Никогда еще не чувствовал он себя так близко к природе. Разве что в далеком детстве, когда отправлялись ребячьей командой на рыбалку, проплывая загадочную и немного страшную Собачью щель, или на дядиной мельнице, поставленной на степной речушке с ласковым названием Тихая Сосна в непостижимо далеком отсюда Бирюченском уезде…

Особенно полюбились ему светлые лунные ночи, когда стихало все и на реке и на берегах и карбаза бесшумно скользили по воде, подминая под себя опрокинутые в реку звезды.

В эти часы хорошо и успешно думалось. Именно там, на ночной реке, под шатром звездного неба, покончил он со всеми своими сомнениями, покончил, не просто бесшабашно отбросив их, а вел неспешный и обстоятельный спор с самим собой, с пристрастием разбирал каждое выставленное возражение и, только найдя ему вполне обоснованное, безупречно доказательное опровержение, отодвигал его в сторону.

Труднее всего было поступиться памятью дорогих ему людей, озарявших с юности его путь. Андрей Желябов, Софья Перовская, Александр Ульянов… Правда, люди близкие ему по общерабочему делу, чтили их память. В Манифесте они были названы «славными деятелями старой «Народной воли»… Перед их мужеством, самоотверженностью и преданностью делу народа склоняли головы и все те, кто шел в борьбе против самодержавия своим, отличным от них путем…

И, вспоминая свой спор с оставшимся в Верхоленске Андреем Лежавой и поистине мудрые слова о том, что смерть на баррикаде не менее почетна, чем смерть на плахе или виселице, — он уже не сомневался, что светочи его юности, доживи они до наших дней, были бы в одном с ним строю!

И когда утвердился в понимании этой открывшейся ему истины, то на душе стало светло и спокойно. Кончился период тревожных раздумий и колебаний, мучительных поисков своего дальнейшего пути. Теперь все это позади, а предстоящие ему годы ссылки он сумеет превратить в годы учения. Ему это нужно, как никому. Он ведь не столько разумом, сколько сердцем пришел к новой своей вере, к марксизму. Он мало знает, он много потерял, сильно отстал за годы, вырванные тюрьмой. Потерянное надо наверстать.

Потом, значительно позднее, вспоминая свой путь в сибирскую ссылку, он найдет очень точные и емкие слова, сказав, что именно в эти дни «вновь переживал ту светлую пору молодости, когда умственный горизонт с каждым днем расширяется и сознание своих сил возрастает, наполняя человека какой-то особенной бодростью, которую редко кому удается узнать более одного раза в жизни».

Решение уехать, как только закончится срок ее ссылки, сложилось у Кати как-то внезапно и для него неожиданно. Они, правда, никогда не обсуждали этого вопроса, но всегда как-то само собою подразумевалось, что приехали вместе, вместе и уедут.

Первое время вынашивали мысль о побеге — но и бежать тоже вместе — и даже накопили какую-то толику денег, без которых в дальнюю дорогу не тронешься.

Может быть, и удалось бы. Готовились серьезно. Завели знакомство с местными рыбаками, охотниками, ямщиками, «гоняющими» почту. И, что особенно важно было, завязали дружеские отношения со ссыльными скопцами, поселение которых располагалось неподалеку от Олекминска.

Как-то так получилось, что изо всех политических скопцы выделяли его и относились к нему с особым уважением и доверием. Может быть, потому, что относился он к ним сочувственно, но без обидной снисходительности, а также и без той неоправданной и обидной брезгливости, которую проявляли многие из его товарищей по ссылке. Скопцы сами предлагали, что, если надо будет, выведут из города и спрячут в тайге так, что никакой пристав со всеми своими урядниками не сыщет. И проведут горными тропами через перевалы к рекам, текущим в Байкал. А там уже место жилое, от Байкала рукой подать до Иркутска, до железной дороги. Может быть, и удалось бы…

Но судьба распорядилась иначе.

В конце лета тысяча восемьсот девяносто девятого года прибыло пополнение в колонию ссыльных. В числе прочих — Станислав Трусевич, один из руководителей социал-демократической организации «Рабочий союз Литвы».



Михаил быстро сошелся с Трусевичем. Ему тогда очень нужен был такой человек, чтобы утвердиться в новых своих политических воззрениях. А Трусевич был убежденным марксистом, партийным вожаком, человеком дела, истинным профессиональным революционером. Трусевич тоже проникся к нему доверием и симпатией. И вскоре признался ему, что к зиме должен быть в России. «Рабочий союз» готовил забастовку на виленских и ковенских заводах, а теперь стачечный комитет оказался обезглавленным. Словом, этого требовали интересы партии.

Дело прошлое, и перед собою душой кривить нечего — он колебался всего несколько минут. Отдал Трусевичу скопленные деньги и свел его со скопцами. Побег прошел удачно, но собственное освобождение отодвинулось на неопределенно долгий срок.

Катя и обиделась, и рассердилась.

— У тебя мания самоуничтожения, — сказала она ему в ответ на его доводы.

И как он ни пытался убедить ее в совершенно очевидной для него истине, что польза, которую могут они принести делу партии, несоизмерима с пользою, которую принесет такой опытный и закаленный боец, как Станислав Трусевич, Катя жестко стояла на своем:

— Все мы бойцы одной рати, и, стало быть, все равны!

Когда же он попробовал возразить, сказала, что он никудышный марксист, так как своими действиями убедительно доказал неистребимую свою приверженность к сугубо народнической теории героя и толпы.

Только один раз он видел ее такою разгневанной, — это еще в Питере, до их ареста, когда она собиралась подорвать Аничков дворец, а он отнесся к этому скептически, и она в яростной запальчивости обвинила его в трусости. Но тогда они быстро помирились, а на этот раз он не стал, как обычно, уступать, и хотя через несколько дней восстановились достаточно ровные взаимоотношения, все же трещина осталась, и трещина достаточно глубокая.

Может быть, не будь этой трещины, Катя бы и не уехала. Кто знает?

Она вернулась от пристава возбужденной и сразу же — видно, обдумала все по дороге — сказала, что через две недели уезжает.

Он хотел ей сказать, что хотя бы из простой вежливости, если уж не говорить о товарищеской солидарности, могла она спросить его совета или, на худой конец, хотя бы просто поинтересоваться его мнением, но вовремя понял, что слова его повиснут в воздухе. Если разобраться, то какой ей смысл оставаться здесь еще на два года? Он не больной, не увечный, и если смог прожить пять лет в одиночном заключении, то тут, среди людей, близких по духу и сердечно к нему расположенных, прожить два года и вовсе не трудно. И то, что она рвется к делу, — а уж он-то, как никто другой, знает, что сложа руки она и дня не просидит, — вполне можно было понять.

И он сказал ей:

— Я думаю, что ты решила правильно.

Сказал вполне искренне, так он и думал, но когда Катя уехала, почувствовал неуютную, тоскливую пустоту.

Даже сидя в тюремной одиночке, такой не испытывал. Даже когда сидел в Петропавловке и не знал, чем вообще все может кончиться, где-то подспудно жила вера в то, что рано или поздно они встретятся и пойдут по нелегкому своему пути рука об руку. Теперь такой веры не было. И нельзя было подыскать этому разумное объяснение.