Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12

Алюн знает: поднимать бровки, округлять глаза и говорить «я больше не буду» — рано. На этот раз даже доверчивая мама сжалится над ним не скоро. На его счету два преступления: ботинки и деньги. Лишь бы все это утряслось до прихода отца и все упреки и разбирательство не пошли по новому кругу.

— Не танцуй! Весь угол вытер! — Мама бросила испепеляющий, презрительный взгляд. — И что у тебя в голове? И есть ли она вообще?

Алюн опускает глаза, не возражает, не грубит, не оправдывается: только его смиренный вид успокоит, примирит маму.

Мама уже десятый раз выговаривает одно и то же. То — за ботинки. То — за деньги. И все этот дождь, откуда он только взялся? Не дождь — ничего бы мама и не заметила, что сделалось бы отцовским ботинкам за один разочек?

У Алюна ботинки исшарканы, истоптаны, чуть не каждый месяц родители покупают. Всю его старую обувь мама отнесла к сапожнику, сказала, что новых покупать не будет, пока он не отучится плясать, не научится беречь обувь. «Научится — отучится» — а тут новое приглашение на именины. Не пошлепаешь же в гости в каких-то обносках. Алюн решил обуть папины праздничные чехословацкие «мокасинчики». Но пошел дождь, и прошмыгнуть мимо мамы в мокрых заляпанных туфлях не удалось. Пришлось сознаться — ходил на именины. Откуда деньги? Накопил… Как — накопил? Завтраки-то в школе не на деньги — на талоны, они покупаются мамой. Так откуда же деньги? Украл?.. Бровки умоляюще полезли вверх, глазки округлились, упрекая: как ты могла обо мне подумать такое?

— Где же взял?

— У тебя в кошельке…

— И считаешь, что не украл?

— Так ты не даешь…

— И не дам! На танцульки — не дам! В кого превратился? В плясуна! Никаких именин знать не хочу!

Слышала мама его кличку или сгоряча сама придумала?

— Когда взял?

— Вчера… Ты с соседкой разговаривала, а кошелек твой на холодильнике лежал.

— Сколько?

— Рубль… мелочью…

— Что же купил на рубль?

— Ручку, открытку, пробный флакончик…

Алюн мысленно просит: хватит, ну хватит! И сердится: сами говорят, что вещи для них ничего не значат, а из-за каких-то ботинок, из-за рубля — скандал. Но сердится и возражает про себя, на лице все то же покорно-умоляющее выражение.

Хорошо, что мама не выпытывает про деньги: сколько раз брал да зачем, считает, что этот раз — единственный. А он приспособился чуть не каждый день нырять то в папин, то в ее кошелек. Брал по пятнадцать — двадцать копеек, и резерв у него постоянный в тайничке: в деревянном стакане для карандашей на письменном столе. В донышко вставил кругляшок, монетки — под ним, сверху — карандаши, резинки, точилка. Сто раз мама пыль вытирала и не догадалась. И не догадается.

А он, конечно, не признается. И так слишком много сказал. Правильно сделал, мама сразу тон сбавила, ей легче стало. У нее такая теория: признался — осознал. Для мамы это главное — осознал.

Алюн устал. Пора. Момент, кажется, подходящий. Все средства — в действие: бровки вверх, глазки вниз, стал прямо (маму раздражает вихлянье), голосу — просительно-виноватый оттенок.

Мама проходит мимо, совсем близко. Не смотрит, но, конечно, видит его боковым зрением.

— Мама, я больше не буду, я все понял… Прости!

Несколько выжидательных минут. Мама молчит, но Алюн знает — прощен. Выходит из угла, садится за письменный стол, с глубокомысленным видом открывает учебник. Мама будто не замечает его, это ее воспитательная хитрость. Все она видит сейчас, каждое его движение. Для ее полного успокоения только этого и не хватает: Алюн должен сам, без понуканий, сесть за уроки.

Алюн старается изо всех сил, переписывает упражнение, решает задачу. Еще одного нужно добиться обязательно: чтоб мама ничего не рассказала отцу. Она и так наверняка не расскажет: пожалеет отца (тот очень устает, приходит поздно: конец квартала, сдают какой-то новый объект, что-то не ладится), да и инцидент наверняка считает исчерпанным. А отец начнет заново все выяснять, кричать, волноваться. Маме же теперь хочется провести спокойный вечер, она выдохлась, выговорилась.





Но для спокойной жизни Алюну нужна полная гарантия. И он просит, когда мама устало опускается в кресло с вязанием (вязать научилась из-за него — нервы успокаивать):

— Мама, не говори папе, а? Я ведь больше не буду.

— Посмотрю, — уклоняется мама от обещания, но Алюн знает: это — все, дальше можно жить спокойно.

Он быстро заменяет учебник истории детективом. Хватит премудростей, можно читать, что нравится, мама на него больше не обращает внимания, в самом деле вязание — хорошая штука. Все эти исторические деятели давно в земле истлели, а ты лысей из-за них, зубри, кто да что давным-давно сделал или сказал.

Снова в «застенке». Сейчас легко не отделаешься: отец, открывая ему дверь, учуял запах вина. Он и дыхание затаил — все равно учуял. Сам виноват, надо было на полчаса раньше прийти. Тогда бы дверь отворила мама и никто бы к нему не принюхивался. А теперь — настоящий допрос. И из спасительного угла пришлось выйти, сесть за стол напротив отца и мамы.

У мамы лицо вовсе трагическое, взглянуть страшно: ну, докатился, дальше — некуда. Отец старается быть спокойным, выдержанным, найти верный тон. Но выдержки его хватит ненадолго, скоро перейдет на крик, как обычно.

Алюн с тоской готовится все выслушать, перетерпеть: мамины трагические глаза, слезы, поучения, крик и угрозы отца.

Лучше бы уж били. Коротко и ясно: провинился — получай. Зато каждый удар — как искупление. Стукнут пару раз — и ты уже чистенький, квиты: я — вам, вы — мне. Но это все теория и предположения. Интеллигентные родители даже в мысли не допускали такой возможности — бить. Да и как на самом деле чувствует себя человек, когда его бьют, Алюн не знал. В классе ребят, которых били дома, жалели все, и ученики, и учителя. Учителя даже от родителей, которых не могли убедить, что бить — нельзя, кое-что скрывали…

И все-таки лучше бы сегодня стукнули.

— Где был?

Алюн ерзает на стуле, шаркает ногами.

— Не танцуй! Ну?

— В школе. Тематический вечер…

— Никакого вечера! — рубит отец. — В школе темно, пусто.

— Мы не следили, — поспешно вставляет мама. Она все боится нарушить принципы демократического воспитания. — Мы просто гуляли, шли мимо.

Да, «не следили». А гулять-то направились в сторону школы! Никак родители не поймут, что бывают моменты, когда они совсем, ну совсем не нужны! Ни шага без них не сделаешь! К каждому движению присматриваются, к дыханию принюхиваются. А считают себя родителями-демократами, и он, Алюн, по их мнению, должен умирать от благодарности за это.

— Выкладывай! Правду! Где пил? С кем?

Мама вздрагивает от этих слов. Она уже, конечно, видит его в детской комнате милиции, в вытрезвителе, тюрьме… А всего-то ничего — одна рюмка.

Мама ушла на уколы. Не успела и дверь захлопнуться, он выбежал следом — сидеть дома просто не мог. Хоть ненадолго — от родителей, к своим — ребятам, во двор, в свободу.

Без этого, кажется, умрешь. Даже когда родителей дома нет, они будто есть, все переполнено их поучениями, недоверчивыми взглядами: стены, мебель, воздух, которым дышишь.

Но во дворе своих, привычных ребят — никого. Всех родители зажали — учи, читай. А может, по телеку что-то. У них дома телевизор включается редко, ему самому даже трогать не разрешают. Чтоб не привык торчать перед экраном. Хотя бы мама перешла на другую работу! А то лишь он из школы — и она на порог. Вечером еще уйдет часа на два уколы делать, когда уже отец дома. Считают, что Аркадия упустили (иначе бы он в институт поступил), теперь вот его, Алюна, душат своей бдительностью.

Посидел на детской площадке, перевернул металлическую лестницу-дугу, качнулся на ней разочек. Скучно… Прошвырнулся в соседний двор — там только первоклассники у подъезда толкутся под присмотром бабушек. Вышел на бульвар.

Сбоку, из темноты кустов послышалось:

— А, Плясун, танцуй сюда!