Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 79

— Ах ты ж тв-в-в-варь… — медленно сказал Зорин, кладя руку на кобуру. — Ах ты ж поганая тв-в-в-в-варь…

— А ну заткнитесь оба, — тихо скомандовал Кузьма и резко хлопнул себя ладонями по коленям.

Я замолчал, в ярости повернулся к Зорину спиной, беспомощно топнул ногою и тут же почувствовал себя жирафой Козочкой, которой пирожного не дали, и стало мне стыдно до невозможности, а еще очень страшно. Живот мой дрожал. Я зажмурился. Секунды шли, и я уверен, что в течение нескольких из этих секунд жизнь моя висела на волоске. Тут услышал я быстрые-быстрые шаги и понял, что это Толгат подбежал ко мне и встал между мной и Зориным. Повисла тишина.

— Господь с вами, Толгат Батырович, — задыхаясь, процедил Зорин сквозь зубы, — я ж при исполнении. Чтоб я охраняемое имущество повредил… Но только я тебе, Кузьма, — тебе, Кузьма, — говорю: это пиздец. Это все из-под контроля на хуй вышло. И я требую — ты меня слушаешь, ты? — я, блядь, требую, чтобы ты мне прямо сейчас сказал, что ты собираешься делать. Потому что вот это — вот эту тварь, — и он длинным дрожащим пальцем показал на меня, обернувшегося и смотревшего на него в упор, — вот эту тварь предъявить ты сам знаешь кому немыслимо. И я желаю знать, что ты делать будешь, ты понял? И я думаю, все тут желают знать. — И Зорин обвел присутствующих тяжелым, словно пьяным, взглядом. — Ты слышишь меня, ты?!

— Ах, веселый разговор, — сказал Яблочко, выгибая шею, качая головой и бия в землю копытом, и я понял, что ожидает он сейчас худшего.

— Я слышу тебя отлично, вопить не надо, — спокойно сказал Кузьма, захлопывая свою тетрадь, откладывая ее на траву и вставая с пенька. — Я прекрасно знаю, что делать, не волнуйся. Делать надо вот что. — Тут Кузьма закинул руки за голову, затем выпрямил их и сладко, длинно потянулся. — До Мурома надо дойти, там на месте праздник, к сожалению, отменить под предлогом болезни нашего дорогого Бобо, что будет, кажется мне, не слишком далеко от истины, парк оцепить, никого не пускать и держать совет.

— Я думаю, мое мнение совету ясно, — процедил Зорин и отправился рыться в только что уложенных вещах. И до самого Мурома шли мы, считай, молча, и только Толгат все наклонялся то к одному, то к другому моему уху и бормотал мне нежные, неразборчивые слова, да я, каюсь, не очень его слушал.

И вот теперь сумерки стали опускаться на парк, и Сашенька, подойдя к Кузьме, сказал негромко: «Что же, разведем костерок? Ничего, можно, я ребят предупрежу». Кузьма кивнул, и через несколько минут костерок запылал на небольшом лысом холме ближе к набережной, и понял я, что сейчас будет вершиться моя судьба.

— Что же, — сказал Кузьма тихо, — слон не белка, в лес не отпустишь. Кто что скажет?

Молчание повисло над костром. Злобно молчал Зорин, задумчиво — Сашенька; Мозельский молчал растерянно, словно бы не понимая до конца, что сейчас происходит; молчал, закрыв лицо руками, мой верный Толгат. Аслан молчал, как будто всматриваясь в кусты и нервно крутя в пальцах какой-то маленький предмет, но душа его, я не сомневаюсь, замирала. Приоткрыв рот, молчал Квадратов, переводя изумленный, недоумевающий взгляд с одного моего спутника на другого. Молчал и я, глядя неотрывно на Кузьму, Кузьму Кулинина, и думал об одном: долго-долго еще, очень долго, а мне больно, мне так больно, а еще долго-долго, очень долго… Сейчас решат они то, что решат, но ведь не сразу сделают то, что сделают: будут думать, как привести задуманное в исполнение, и говорить слова, и топтаться на месте, и еще, не дай бог, пожелают повести меня куда-то, и там… А я все смотрел на Кузьму, смотрел на Кузьму, а Кузьма молчал печально, опустив голову, и боль каталась у меня в груди игольчатым черным шаром, и я уже не знал, за меня это боль или за него, и, если бы не страх, что слезы мои неправильно будут поняты им (а на остальных мне было сейчас наплевать), я не удержал бы слез. Невыносимой становилась тишина, и тогда Кузьма, дернув нелепо рукою, разомкнул слипшиеся губы и сказал тяжело:

— Я вижу, все мы молчим… Я понимаю, я сам думаю, и не получается у меня… Любой сценарий упирается в одно… Я, как начальник экспедиции, должен это, видимо, вслух произнести… Только объявить, что заболел, не выдержал перехода, и что мы не смогли выходить его. Как я говорил, это недалеко, в некотором смысле, от истины будет. Так что…

Мне показалось, что сами деревья задышали, — так шумно выдохнули все. Я понял, что слезы катятся у меня из глаз, — понял только потому, что глаза у меня жгло, да вдруг перестало. Чтобы не видел того Кузьма, я развернулся, и Зорин с криком «Эй!» вдруг дернулся за мною, и я понял, что он решил, будто я убежать хочу. Стало мне так смешно, что я расхохотался, запрокинув голову, и все хохотал, не мог остановиться, а когда успокоился наконец и обернулся снова к своим, понял, что Квадратов уже говорит какое-то время, и говорит с жаром и отчаянием, и что слова его безнадежны и сам он это знает. Он замолчал посреди фразы и в большой горести пошел к подводе, сел на нее, закрыл глаза и принялся, видимо, молиться. Глядя на него, перекрестился и Мозельский; глядя на Мозельского, Сашенька усмехнулся.

— С технического точка зрения две цистерна… — осторожно начал Аслан, поигрывая чем-то сереньким, длинным и непонятным.





— Да-да, — сказал Кузьма и вдруг кинул на меня быстрый хитрый взгляд, — сейчас мы перейдем и к этому. Но, понимаете, есть один важный нюанс, который меня беспокоит. Чисто технический, так сказать, нюанс, который нам надо разрешить. Дело в том, что по финансовым документам…

И тут что-то длинно, пронзительно, тревожно запищало. Зорин подскочил на месте и трясущимися руками схватился за левый бок. Несколько секунд он смотрел на экран пейджера; потом сказал хрипло:

— Кулинин… Кулинин, поди сюда!

Кузьма подошел к нему, прочел надпись на экране пейджера, потер нос и будничным голосом сказал:

— Ну что же, вот вопрос наш и решился. Здесь ночевать не с руки, хотя мы подзастряли, конечно; в Малом Окулове зато запланированы у нас и постой, и еда, и отдых. Мозельский, Владимир Николаевич, затушите, пожалуйста, костер, выдвигаться сразу будем. Толгат Батырович, готовьте Бобо, быстро пойдем.

Я стоял в темноте, и тело мое словно заполнялось воздухом. Вдруг рука с широким стальным кольцом на безымянном пальце легла мне на щеку; то был Кузьма.

— Ах ты собачья моя морда, — быстро прошептал он. — Никому не отдам тебя, дурака.

Сухой поцелуй коснулся моей кожи, и Кузьма исчез, и игольчатый шар исчез из груди моей, и почему-то я больше не плакал, а почему — сам не знал. Чтобы не стоять на месте и не хватать воздух ртом, я на негнущихся ногах подошел к Зорину, все еще сжимавшему в пальцах пейджер, и из-за спины у него заглянул в экран. Два слова были на экране: «Доставить живым». Сильно пахло дымом: костер гас; подбежал Аслан.

— Можно и мне посмотреть? — спросил он у Зорина заискивающе, но Зорин уже прятал пейджер в чехольчик, кривя лицо.

Разочарованный Аслан, намотав на указательный палец непонятную свою игрушку, этим же пальцем назидательно погрозил мне. Тут терпение мое иссякло: я вырвал у него странный предмет и хотел уже забросить его повыше на ближайший дуб, но вдруг замер — запах у этого предмета был странно, пугающе знакомый. Когда сообразил я, чтó держу в хоботе, от омерзения прошла по мне дрожь: то был браслет, аккуратно сплетенный браслет из волос с моего хвоста: видимо, подлый стручок хотел поднести его в дар Алатырскому, да не успел.

Глава 18. Арзамас

«…Вы думаете, наверное, что я совершенно безразличен к Вам и к Вашей судьбе и что вообще вместо сердца у меня черствая коврижка. Но поверьте мне: это не так; я самую сильную нежность и уважение испытываю к Вам, и еще, мне кажется, многие чувства, о которых не буду здесь распространяться, потому что боюсь, они вам совершенно неинтересны. Я только прошу Вас встретиться со мною и поговорить напрямую, без вездесущих некоторых ушей: я все объясню Вам — и, главное, объясню, почему я все еще здесь, почему я не развернулся и не ушел восвояси с гордо поднятой головой после того, что видел и слышал в отношении Вас в Муроме, как велела бы совесть сделать всякому порядочному человеку. Умоляю Вас выслушать меня, пусть даже Вы меня теперь и презираете и считаете человеком без совести и чести: я все объясню, и Вы поймете, что именно совесть и то, как я понимаю честь, заставляют меня теперь следовать за людьми, ставшими мне глубоко отвратительными с той самой страшной сцены, разыгравшейся в муромском парке. Я приду к Вам этой ночью, когда все уснут: не гоните меня, дайте мне возможность объясниться и отвалить камень с сердца…»