Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 79

— Что, — сказал мне сочувственно Гошка, — плохи твои дела, жопа толстая? Напизделся, нараззявливал пасть? Эх ты, болтун…

— Не трожь беднягу, — сказал Яблочко. — Тебя самого вон как таращило, заткнуться не мог.

— Меня, может, и таращило, а только я знал, с кем пиздел! — тут же взвился Гошка.

— Так и он знал, с кем пиздел, — печально сказал Яблочко. — Дурак ты, Гошка.

— Я, может, и дурак, — вдруг сказал Гошка очень спокойно, — а только не из-за меня праздник разогнали и парк оцепили. Я дурак-дурак, а каюк тут не мне пришел.

И это была правда: каюк, скорее всего, пришел тут мне — причем каюк полный, окончательный. Парк был оцеплен, чтобы в него не мог войти никто из пришедших на запланированный праздник, как официально предполагалось, но не мог я избавиться от мысли, что это еще и затем было сделано, чтобы я, лично я не мог из этого самого парка ни с того ни с сего взять и сбежать: не было мне больше доверия. Кузьма не смотрел на меня и не заговаривал со мною, как если бы мы стали чужие; быть может, мы и стали теперь чужие, и от мысли этой так сжималось мое сердце, что боль доходила горлом аж до проклятого языка моего, и я начинал задыхаться. Зорин, наоборот, смотрел на меня почти неотрывно, неотрывно и зло, и хотел бы я сказать, что взгляды эти встречал открыто и смело: но нет, я от страха перед этими взглядами каждый раз, когда натыкался на них, готов был под себя сходить и, чтобы не видеть Зорина, каждый раз поворачивался к нему боком, да только он специально находил способ так перейти по поляне, чтобы снова мне на глаза попасться и снова зыркать на меня серыми, ледяными своими глазами, и плохо было мне, как же плохо. Квадратов сидел на краю подводы, откуда торчали ноги спящего Мозельского, — сидел, теребя на груди крестик и глядя в землю, а Сашенька, прогуливаясь под сенью дубов, осматривая приготовленные для сорвавшегося праздника качели и зачем-то в сотый раз перечитывая широкую растяжку «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В НОВЫЕ СЕМЬИ!», время от времени вскидывал на меня пушистые свои глаза, и я каждый раз ежился, представляя себе, что он возьмет и скажет: «Ну что, элефантид Бобо, отряд хоботные, класс млекопитающие, год рождения две тысячи шестой, место рождения — у задней стенки слоновника личного султанского зоопарка, мать Аделина, отец Балтазар, — ну что, элефантид Бобо, как же мы с вами поступать будем?..» Ах, если бы я знал, как мы будем со мною поступать, если бы я знал!..

При одном воспоминании об отце с матерью сделалось мне дурно. Представилось мне всего на секунду, что это не я, а один из них стоял бы вчера поздним вечером перед Зориным в лесу под Папулином, стоял бы и… И что? Разве так бы они с ним говорили? Разве так бы они смотрели на него? Разве стал бы отец напоследок в изнеможении ногой топать и спиной к собеседнику поворачиваться, как жирафа Козочка делает, когда хочет свой характер показать? Позор, ах, какой позор получился — и вот чем позор этот закончился. А ведь начал я правильно, хорошо начал: поклялся себе, что вообще ничего не скажу, всю дорогу молчать буду, молчать и думать, и пока до конца все не додумаю — слова не произнесу. И будь ты проклята, жалкая газетенка, которую Зорин подобрал в Папулине, — не помню я, как она называлась, а только была в ней моя фотография (и увидел я, как стал худ и нехорош собой), а справа от фотографии тянулся заголовок: «Спасенным малышам — новые семьи!» — и пониже: «Царский слон Бобо посетит праздник для украинских ребятишек и их приемных родителей в Муроме». Пробежав глазами статейку под заголовком, Зорин, жуя бутерброд с докторской колбасой и солеными огурцами и одной рукою показывая Мозельскому с Квадратовым, что как ловчее уложить (поскольку, выехав из Папулина и встав на привал в клейкой, пахнущей сладостною весною березовой рощице, решили мы наконец все из нашей несчастной подводы вынуть и пересобрать по-человечески, а то внутренности ее уже напоминали гнездо шалашника в брачный период), прошамкал, кивая на разложенную в траве газетку и обращаясь к Кузьме, который сидел на пеньке и доедал пирожок:

— Мы, значит, звери, да? Мы нелюди, да? Мы их сирот в семьи берем, мы их детям нормальную жизнь даем, и нас еще орками называют! Зла не хватает у меня. Звери они, сволочи, гондоны пропагандистские…

Кузьма, будто не слыша его, достал из рюкзака кожаную свою тетрадь и принялся быстро писать в ней; я видел, что Зорину очень хотелось поговорить, — он перевел взгляд на Мозельского, затем на Квадратова, — но те, повернувшись к нему спинами, старательно утрамбовывали какие-то одежки в мои отвратительные, неподъемные, гигантские сапоги. Толгат, отходивший в кусты, вернулся и стоял растерянно, переводя взгляд с Зорина на Кузьму. Сашенька же, напротив, смотрел на Зорина с большим интересом, но с Сашенькой Зорин, не будь дурак, предпочитал лишних разговоров не вести. В неловкой тишине Зорин сказал, не обращаясь, в сущности, ни к кому:

— Мы их детей спасаем — и мы же еще звери!..

Тут Аслан, до сих пор сидевший на поваленной березе в глубокой задумчивости, встрепенулся и подхватил:

— Ужасное несправедливо! Бедные дети!

Зорин слегка растерялся, но тут же назидательно и разъяснил:

— В одном Муроме, Аслан Реджепович, сто тридцать две семьи украинских детишек усыновили. Сто тридцать две семьи в одном Муроме!..

Вдруг ударил мне в нос запах яблок и мускуса, так ударил, что едва не закружилась голова у меня, и тонкий девичий голос как будто сказал очень ясно, яснее некуда, прямо мне в левое ухо: «Знаешь, с трех лет я на контрактах, ни отца-матери не помню, ни откуда вывезли меня, зато мужиков наших перевидала — дай бог, уж поверь мне…» Я будто впервые услышал эту фразу, страшную фразу, и затряс головою, а Зорин все говорил и говорил:

— Сто тридцать две семьи, некоторые по двое сирот берут, по трое!..

«…ни отца-матери не помню, ни откуда вывезли меня, зато…»

— Праздник вон им устраивают, слона ведут… Кланяться в ноги таким людям надо, а не… «…ни откуда вывезли меня…»

— А нас за все, что мы для бедных детей делаем, эти суки натовские распять хотят!.. И тогда я спросил:





— А почему мы это делаем?

Подпрыгнув от неожиданности, Зорин повернулся ко мне и вгляделся мне в правый глаз.

— Потому что мы хотим дать этим детям достойную жизнь в семье, — терпеливо сказал он. — Потому что семья лучше для ребенка, чем интернат.

— Нет, — сказал я, чувствуя, что не понимаю ничего, но что мой вопрос совершенно неуместен, и именно поэтому очень желая его задать, — почему это делаем мы?

Стало очень тихо.

— Ну-у-у-у, — протяжно и весело заржал Гошка, — понеслась душа в рай.

Зорин молчал и смотрел на меня.

— Почему это делаем мы? — снова спросил я. — Разве там, дома, некому их усыновить? И почему они сироты? Понимаю, там война идет, но…

— Там не война, — перебив меня, отчеканил Зорин, — там…

Но тут уж я перебил его, чувствуя, что закипаю.

— Понимаю, — сказал я и почувствовал с отвращением, что голос мой начинает срываться, — там война идет, отцы их могут быть на фронте убиты, но ведь тогда у них матери есть! Разве и матери их убиты нами? Но почему, зачем? Как это получилось?!

— Ничего ты не понимаешь! — рявкнул Зорин.

— А не понимаю — так объясните мне! — завопил я. — Объясните мне!

— Может, это из детских домов дети! — проорал Зорин и топнул со всей силы по газетенке.

— Так что же они там в детских домах не остались?! — завопил я в ответ и двинулся на Зорина. — Что они тут? Почему? Что творится? Объясните мне, если вы можете объяснить!

— Ничего я тебе не должен объяснять, тупая ты скотина! — рявкнул Зорин и с кулаками двинулся мне навстречу. — Я тебе начальник охраны, а не политрук!..

— Что, правда? — тихо хмыкнул Кузьма, не отрываясь от своей тетради, и от этих слов Зорин побелел и зыркнул на Кузьму с такой ненавистью, что я даже испугался, как бы эти кулаки он в сторону Кузьмы Кулинина не понес.

— Что, — сказал я поспешно, — не можете объяснить? А только я молчать не буду, я вам в лицо теперь буду говорить, что думаю, потому что… — тут я постарался вспомнить все как следует, — потому что ворам и убийцам в лицо надо говорить, что они воры и убийцы! А если вы за войну…