Страница 122 из 124
Твердь, на которой стоит жизненная философия.
Все, о чем здесь говорилось, кажется само собой разумеющимся и предельно очевидным — ровно до того момента, пока не начинаешь двигаться по именам и произведениям.
Еще раз: этот короткий (а потому и не избежавший схематичности), комментарий — меньше всего очерк развития современной грузинской литературы. Излагаю чисто субъективные впечатления от прочитанного, само собой не только в пределах этой книги.
Некоторые черты, некоторые штрихи сложного процесса.
И — никаких «хуже-лучше», «лучше-хуже».
А вот о подходе к изображаемому в литературе предмету говорить стоит.
Георгий Баканидзе. «Хлеб». Кусок хлеба, сам вид его возвращает душевные силы человеку в момент полного отчаяния. Авторский гуманизм разделяешь, разделяешь и тревогу, которая пронизывает весь рассказ, висит над девушкой, пытающейся отделаться от преследователей на ночной улице. Парни, словно бы нехотя цедящие одну грязную реплику за другой, рассмотрены вполне безыллюзорным взглядом. Какие уж тут восторги перед всем сущим! Но и сразу же различимой ярости неприятия нет в этом трезвом взгляде на персонажей рассказа.
Гурам Петриашвили. «Грустный клоун». «Лекарь». Условный город, где общаются, живут и действуют человеческие маски. Мир сказки, где, как это было всегда и пребудет вечно, добро борется со злом, совершается в нужный момент замечательное волшебство и люди обретают счастье. Или не обретают его из-за собственного равнодушия и душевной лени. Ярки и контрастны краски этого сказочного мира. В том, как он увиден и подан, легко заметить и тягу к иносказанию, что так освежает наши будничные представления о проблемах нравственности, и немалую филологическую, литературную осведомленность автора.
Изысканная манера письма в подобном случае — своего рода непременное условие игры.
Читаешь эти изящные миниатюры и словно бы чувствуешь, как слабеет в сборнике внутреннее напряжение.
Нет-нет, «лучше-хуже» не годится и здесь…
Литературная осведомленность просто-таки необходима, если считать профессиональной нормой уважение к слову, отдельно звучащему и написанному слову, — норма эта не так уж редко подвергается небрежению в наш динамичный, переполненный всяческой информацией век.
А спокойная трезвость — когда же она мешала в отношении к человеку, оценке его реального облика? И т. д. и т. п.
Дело же все в том, что мы уже находимся в сфере литературы семидесятых годов.
Десятилетие — и очень мало, и довольно много — смотря в какое время.
Это в семидесятые годы Нодару Думбадзе так досталось в критике за излишнее человеколюбие и непомерную доброту в отношении к миру. Когда критическая мысль успела притомиться от переизбытка доброты в литературе и жизни, тоже осталось тайной, однако факт есть факт: ведущему грузинскому «шестидесятнику» был предъявлен счет исходя из актуальных нравственных запросов. На литературную повестку дня выдвигались требовательность к человеку, аналитичность, трезвость. Можно было бы привести и другие писательские имена, кроме тех, что названы несколькими абзацами выше: мой выбор достаточно произволен, — необходимо увидеть приметы нового (хотя бы по времени) литературного явления.
Было бы просто недобросовестно искать какое-то несогласие литературных генераций меж собой. Да и возможна ли новая генерация через десять лет после предыдущей? В 70-е именно годы? Представители поколения «Цискари» много писали и прекрасно печатались, росла их популярность, как раз в 70-е резко сменил свое амплуа Отар Чиладзе, из поэта став (сразу же!) признанным романистом. Те же, кто вступил в литературу буквально вслед за «шестидесятниками», сделали это, пожалуй, не так заметно и броско, как их ближайшие предшественники. Но разве исчезла обязанность неофитов литературы искать все новые оттенки диалога с читателем о нравственных ценностях?
70-е годы выдвинули такую интересную и симптоматичную фигуру, как Гурам Дочанашвили. У молодого грузинского читателя он — едва ли не самый популярный национальный автор.
В его стиле (это заметно даже в переводах) есть легкость, блеск и юмор, всегда импонирующие читателю. И как представить грузинскую прозу, грузинское кино, скажем так — грузинский способ мышления без юмора? Он напоминает о себе на многих страницах и нашего сборника, на всем его протяжении, а представлены в нем писатели разного возраста, очевидно разных стилистических пристрастий. Уже упоминавшиеся «Голубые мосты» Р. Чейшвили — воплощенный в слове сарказм, не лишенный, впрочем, некоего добродушия (такова, мол, жизнь творческих и околотворческих работников); не почувствовать улыбку Р. Инанишвили просто нельзя — она естественный признак всесокрушающего жизнелюбия, даже подвергающегося трудным испытаниям; Р. Мишвеладзе в своем рассказе «Пинок» просто в голос смеется над получившими такую известность национальными традициями гостеприимства (не над ними, конечно, над их опошлением), которые повисают вдруг тяжелым и бессмысленным грузом и на «хозяине» и на «госте»; а уж как смешна суета ловкого крестьянина ввиду предстоящего приезда больших начальников (Н. Шатаидзе, «Козленок»). И так вплоть до искрящихся, как принято говорить, юмором рассказов Г. Чохели — о них разговор впереди. И везде авторская интонация, в которой пробивается смех, помогает едва ли не быстрейшему прояснению смысла всего сказанного. И у каждого из авторов она — своя…
В «Неблагодарном» — все оттенки авторской улыбки, от самого добродушного, почти сентиментального (там, где перед нами — старый Гудули) до предельно саркастического (там, где появляется сын старика). Вот:
«…Димитрий, вместо того, чтобы побыть у гроба, стоял во дворе, под грушей, недовольный, словно Наполеон после Ватерлоо, и здесь принимал соболезнования».
И финал рассказа:
«Оглянувшись, я увидел разглагольствовавшего Димитрия. Но поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько громче того, чем это приличествовало реквиему Моцарта, я не расслышал его слов…»
Это — тот же открытый авторский пафос, яростное приятие и неприятие различных способов жить и относиться к жизни, пафос, выраженный своеобразно и сильно.
А теперь, для сравнения, рассказ Г. Дочанашвили «Человек, который очень любил литературу». Довольно-таки забавно при собственной серьезности и большом самоуважении выглядит начальник «компетентного учреждения», занимающегося распространением социологических анкет.
«На руководителе свитер, прекрасно связанный, облегающий крепкое мускулистое тело, — женщины с ума по нему сходят, некоторые во всяком случае. Настоящий атлет! Ученый — и такая могучая стать! И речь у него весомая, убедительная, насыщенная терминами, сложная, отточенная, каких он только выражений не знает, просто ходячий словарь иностранных слов».
Пожалуйста, образчик руководительской речи, весомой, убедительной и насыщенной:
«Важнейшая, существеннейшая функция данной анкеты не сможет быть реализована на основе постановки традиционных вопросов, предполагающих учет условий быта и вообще жизни… Следовательно, их следует заменить показателями комплексной урбанизации окружающего…»
Поскольку повествование ведется от имени сотрудника компетентного учреждения и он внимает начальственным речам и взирает на руководительский облик с почтительным восхищением, нетрудно составить о нем ясное представление. Самохарактеристика его упоительна:
«Между прочим, у меня одно поразительное свойство — стоит разволноваться посильней, и находит сонливость… и примечательно, что сонливость нападает только в предвкушении неприятности, но во время приятного волнения, в предвкушении похвалы… сонливости не бывает».
Ладно, так выглядят малопривлекательные персонажи рассказа, люди, мыслящие весьма шаблонно, откровенно теряющиеся при столкновении с неординарной точкой зрения на вещи, необычным человеческим характером, попросту ограниченные. (Дорого стоит реплика руководителя: «Разве не приятно почитать иногда в тенечке, скажем, Диккенса?» Это после напыщенных слов о значении художественной литературы.) Но и главный его оппонент, тот самый фотограф Васико Кежерадзе, так любивший литературу, что готов был искать в ней панацею от всех нравственных уродств и отклонений, — можно ли здравомыслящему уму принять его абсолютно серьезно? И его идею — нарушителей общественного спокойствия запирать в специальные помещения, где оставлять наедине с книгой вплоть до полного душевного выздоровления? Васико откровенно издевается над волевым, энергичным, самонадеянно-невежественным руководителем и его сотрудником — что-то мало похож наш фотограф на проповедника добра и истины… Ирония, отчетливая холодноватая ирония пронизывает рассказ.