Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 124

В такой прозе не могли не появиться герои добрые и странные, чья странность, конечно же, большей частью равна человеческой незаурядности, богатству и даже изяществу душевных движений. Провинциальная дурочка с накрашенным лицом из рассказа Джемала Карчхадзе «Высокий Мужчина» — персонаж довольно типичный. Реакция на ее появление в переполненном автобусе дает возможность увидеть, кто есть кто, и ощущается отчетливый привкус уроков народной этики в том, что подавляющее большинство относится к душевнобольной с доброй жалостью и своеобразным пиететом. Уроков — безусловно близких автору, литературных в лучшем смысле слова. Не пройдем и мимо того, что выведение на сцену таких масок, как героиня этого рассказа, открывает традиционные возможности в показе вечного жизненного карнавала. Впрочем, люди странные или со странностями возникают в прозе «шестидесятников» и писателей чуть более молодых не только в своем абсолютно классическом амплуа. Герой рассказа Тамаза Годердзишвили «Бакаша» просто-напросто стесняется надевать свои боевые награды, его беспредельная скромность и столь же беспредельная доброта принадлежат натуре незаурядной и подлинно героической. Надо только уметь видеть подобную незаурядность — разве мы не разделим авторского пафоса? И разве не найдет отклика в читательской душе участковый милиционер Бидзина из рассказа Мераба Элиозишвили «Коровий вор»? Странно выглядит этот представитель власти, пристающий к разного рода занятым людям с незначительной и такой маломасштабной просьбой — устроить на работу бывшего заключенного, не дать ему возвратиться к прежнему ремеслу. Участковый не просто исполняет свой долг, он бьется за своего подопечного, который, кстати, не ощущает никакой нужды в подобной опеке. Цельный характер, постоянно вызывающий интерес у писателей, о которых идет речь. И — самое важное: без героя, постоянно стремящегося, чтобы долг служебный, социальный был долгом души и сердца, это была бы совсем другая проза.

В коротком комментарии к сборнику просто невозможно окинуть взглядом даже главные параметры большого и сложного явления современной грузинской литературы. Важно только, чтобы читателю открылась неслучайность проблематики и направленности представленных в книге произведений «малого» жанра.

Не хочется злоупотреблять формулами, но, пожалуй, не будет преувеличением сказать, что в прозе «шестидесятников» непосредственность, цельность, чувственность мировосприятия героев довольно часто преобладают над их способностью к многомерному анализу жизненных явлений. Рассказ Нодара Цулейскири «Сисатура» — притча о силе материнской любви, способной воскресить мертвого младенца. Но только ли о ней? Это подчеркнуто-экспрессивное повествование, уводя нас в мир горского фольклора, народных представлений о вещах, призвано возвысить огромную, несокрушимую и плодотворную силу человеческого чувства как такового, чувства, которое побеждает любые соображения здравого смысла и даже реальные обстоятельства.

Век разума — вот и опосредованная реакция на него.

Еще раз о рассказах Нодара Думбадзе. Они интересны и сами по себе, и тем, что в них выражена, как принято говорить, философия предмета. Отразили рассказы и эволюцию писателя (эволюцию его поколения?). Они написаны зрелым мастером, который, ничуть не отрешась от вечной радости первооткрытия мира, вглядывается в него пристально, зорко и — так тоже было — беспокойно. Контрастность красок сохранилась, только сами они стали насыщеннее и богаче оттенками. Появился рассказ «Собака», где изображена та же грузинская деревня военных лет, что и в романе «Я, бабушка, Илико и Илларион», но нет присущей роману безудержной звонкости интонаций: мальчик, чтобы сохранить своего дворового пса, вступает в схватку чуть ли не со всей деревней. Был написан рассказ «Дидро» — приехавшим на каникулы студентом воспринимается как вселенская катастрофа смерть деревенского дурачка, ставшего жертвой довольно-таки безжалостной шутки односельчан. Еще один рассказ, свидетельствовавший о напряженной работе писательской мысли, — «Коррида»: молодой грузин, попав в Испании на корриду, вдруг уходит в самый ее разгар — бык на арене напомнил ему вола, за которым ходил его отец-пахарь по Алазанской долине. Все на свете взаимосвязано — вот что открывалось герою писателя, выросшему вместе с ним. Земля под вечным солнцем и люди на ней не стали менее прекрасны, и ощущение этого приобрело для Н. Думбадзе тем большую остроту, что в его миниатюрах появилось еще одно действующее лицо — небытие. К восторгам перед жизнью прибавилось чувство глубинной ответственности перед ней.

Гудули Бережиани кажется простодушным язычником в своем преклонении перед небесами, деревьями и травами, и молитвы его наивно чистосердечны:

«— Прощай, солнце, и прими от меня высокую благодарность!





— За что ты благодаришь меня, человек? — удивилось светило.

— За доброту твою, солнце, за то, что все эти сто лет после каждой ночи ты дарило мне радость наступившего утра!»

Но было бы глубокой ошибкой увидеть в поступках и словах старика проявление одних лишь чувств и безошибочных инстинктов. Не всякая жизнь, а только достойная человека; не всякие отношения меж людьми, а только те, что даруют добро и ласку, земля наша — не бесплатная кладовая, а предмет человеческих забот и тревог… Куда как не прост стариковский символ веры. Куда как не примитивно его бытие — именно так, бытие — в котором так счастливо и гармонично выявлено все лучшее, присущее человеку по имени Гудули Бережиани.

Нодар Думбадзе не был писателем-«деревенщиком» в прямом смысле этого слова — но всегда тянулся к высокой простоте крестьянской жизни (то же можно сказать и о многих его сверстниках в литературе), умел слушать сельский говор и понимать ход мыслей деревенского жителя. В разные годы человек слышит разное, даже если находится в том же окружении. Молодой писатель с блеском снимал верхний слой крестьянского миропонимания и крестьянского слова, а поскольку изображал он специфическую среду, где за тем самым словом никогда не лазали в карман, то не приходилось удивляться яркости острот и анекдотичности сюжетных положений, — удачная, да еще «по делу», реприза вполне могла компенсировать недостаточно глубокое погружение в реальную проблематику. Плюс безошибочное нравственное чутье автора, плюс его горячая влюбленность в своих героев, в свою землю — о романе «Я, бабушка…» уже говорилось. Для зрелого писателя стали другими ритмы окружающей жизни и его собственной. Все мы знаем, что наше пребывание на земле не бесконечно, но нужно однажды очень ясно почувствовать это. Все мы знаем, что по древесному стволу движутся соки, но нужно однажды увидеть своим внутренним зрением и услышать негромкое это движение. Ни для кого не секрет, что все живое вокруг нас — продолжение и часть нас самих, только нужно ведь когда-то ощутить слияние твоего естества с бесконечно живым и бесконечным окружением и вздрогнуть от боли, когда древесного ствола коснется лезвие топора. «Хазарула» — рассказ о старой яблоне, существовавшей и умершей как живое существо, заплатившей жизнью за ее же, жизни, невиданный, свободный взлет. История дерева, открывшего секрет полнокровного и счастливого бытия и тут же — вот она, плата за познание! — ушедшего в небытие, выглядит законченной притчей. Назиданием здесь и не пахнет, рассказ пронизан светлой, поистине «осенней» печалью, легко формулировать его видимый смысл и трудно передать его неуловимый аромат, пряный и горьковатый.

Истовое преклонение перед чудом бытия может выразиться и так.

Обретение почвы под ногами было для «шестидесятников» Грузии и радостным, и непростым делом. В их творчестве высвободилась огромная духовная энергия, так много им хотелось сказать — всегда ли обретала нужную форму мощная, темпераментная устремленность к высотам духа? Но вот что первостепенно важно: найденная «шестидесятниками» почва оказалась, в конечном счете, родной землей, где так узнаваемы и близки пейзажи и лица, а этические традиции лишены бесстрастного музейного величия. Эти писатели двигались в недра национального характера — не для самодовольного им любования, а для обнажения его реальных черт, и прекрасных, и смешных, и не слишком привлекательных. Любовь требовательна, нравственный максимализм есть нравственный максимализм… Прорыв к общечеловеческим ценностям осуществляется на хорошо освоенной территории. К общему через национальное — этот путь, что и говорить, проверен не раз. Только не часто встречается такая, как у грузинских «шестидесятников», по-ренессансному жаркая плоть своей земли, дающей человеку и силу, и мудрость, и утешение.