Страница 28 из 39
— Bonjour, monsieur,[193] — ответила она и отвернулась к окну. Огнев уехал.
В письме своем Орест уведомлял жену о смерти дяди и о том, что все оставшееся после него состояние он предоставил сестре, Надежде Александровне Бирюковой.
V
Молва о необычайном поступке Ореста, с быстротою молнии, облетела весь город и произвела совершенный кавардак в умах донельзя изумленных р-цев. «Это дурак какой-то!»… «Un maniaque!»[194]… «Взбалмошный человек!» — повторялось на разные лады, во всевозможных кружках и центрах, вызывая самые разнообразные суждения и предположения. Всем хотелось доискаться настоящей причины такого невероятного события, объяснить чем-нибудь его неестественность. Как ни прост был принцип, руководивший Орестом в его отказе от наследства, но именно вследствие своей простоты он не укладывался в р-ские головы. Общество, из среды которого вышла Софи, которое ее воспитало и с которой оно было вполне солидарно, не могло не смотреть на действие Осокина так же, как и супруга последнего. По его понятиям, молодой человек сделал капитальную глупость; затем начались догадки, каким путем дошел он до совершения этой глупости: то говорилось, что он начитался разной новейшей ерунды, вредно повлиявшей на его слабые мозги, то, будто бы он страсть как пил по ночам и, допившись до белой горячки, впал в особого рода меланхолию. Местные старушки, крестясь, передавали друг другу об его атеизме и неуважении к крестному отцу и вообще к старшим, а сановитые старики считали молодого человека существом положительно вредным, поелику он вносил в общество самые крайние социалистические стремления и революционерство. Власти, а в том числе и ближайшее начальство Ореста, прежде столь благоволившие к нему, вдруг шарахнулись в сторону и начали на него коситься. Генеральские руки хотя и подавались опасному человеку, но уже не так часто и не всей пятерней, а перстами, с известным пренебрежением и рассеянностью. Любезный тон, мягкое хихиканье и превосходительная фамильярность перешли в сухую начальническую речь, надменное позирование и явное невнимание. Насколько выиграл Огнев в общественном мнении — настолько проиграл Осокин, и ни одного человека не нашлось в целом городе, который бы понял принцип Ореста и сочувственно отнесся к нему!
Впрочем, оговорюсь: нашелся такой человек, но не в Р., а в деревне: то была Настя. Радуясь от души за Бирюкову, которой неожиданное наследство развязывало руки не только в материальном, но и в нравственном отношении (Завольская допускала, что с деньгами не трудно добиться развода), она благоговела перед поступком Осокина, силой его души и характера. Молодой человек и прежде нравился Насте, теперешние же его действия окончательно вскружили голову бедной девушке. Напрасно убеждала она себя в том, что Орест для нее не существует, и потому, что принадлежит другой, и потому, что ни разу, даже и прежде, кроме обыкновенной мягкости и любезности ничего ей не показывал, — уважение росло, голова и сердце усиленно работали и, помимо воли Насти, любовь, тяжкая, неразделяемая, закрадывалась ей в душу, медленно впускала в нее свое ядовитое жало.
И начались для Насти бессонные ночи, неведомая ей дотоле тоска, мучительные думы. Изменился, как бы по волшебству, ее душевный строй; иначе взглянула она на жизнь и неприветно отозвалась она ей…
Но еще суровее отнеслась жизнь к Осокину: любовь, счастие, надежды — все рушилось для него в один миг, исчезло как струйка дыма. Теперь Оресту все стало ясно: и мелкая любовь Софи, и та постыдная комедия, которую она с ним разыгрывала. «На мое наследство били!»- бешено восклицал он. «Для того и в тон мне пели, и маску надевали, но ошиблись друзья!» — с злорадством добавлял он, представляя себе разочарование жены, тестя и всех их присных.
И гадко вдруг стало у него на душе при воспоминании о разговорах с Софи в зимнем саду, на тройке, в последовавшие затем блаженные дни… «И все это было обман, притворство! — схватившись за голову, стонал он. — Ни одного проблеска истинного чувства, ни одного слова правды!.. Соня, Соня! Того ли я от тебя ожидал! Мог ли я предполагать, что под такою привлекательною внешностью таилось столько лжи и лукавства!»
Орест не обольщал себя мечтами о том, что все это может еще поправиться; он ясно видел, что жизнь переломилась, что возврата нет. Вернувшись из Москвы, он наглядно убедился в этом: Софья Павловна встретила мужа весьма холодно и тотчас же ушла к себе; Осокин тоже удалился в свой кабинет, сел за стол и, после нескольких тяжелых секунд раздумья, проговорил: «Все кончено!»
Тогда он вспомнил о сестре и все свое внимание устремил на упрочение ее счастия. О материальной стороне он позаботился еще в Москве, исполнив все формальности по передаче наследства и уведомив о том Надежду Александровну; о нравственном же ее спокойствии он хотел переговорить с нею лично и для этого, на другой же день приезда, отправился в Грязи.
Свидание их было самое трогательное. Надежда Александровна не знала, как выразить брату свою благодарность, целовала его руки, плакала навзрыд, чуть не молилась на него; скорбела об его семейном разладе и сильно настаивала на том, чтобы он оставил себе хотя половину наследства. Поступала она в этом случае совершенно искренне, так как вообще была большая бессребреница, а если и радовалась теперь улучшение своих средств, то только за детей, да еще потому, что это давало ей возможность, по уверению Ореста, склонить мужа на развод. Осокин от дележа, конечно, отказался наотрез и свел разговор на тему более близкую сестре: на Каменева. Решено было предложить Бирюкову известный куш и затем, в случае его согласия, приступить к делу. Сообща написали ему письмо, и Орест взялся немедленно его отправить. «Хоть сестру сделаю счастливою, если себя не умел устроить!» — с грустью думал он, оставляя усадьбу Надежды Александровны.
Семейная жизнь Осокина была окончательно расстроена: Софи теперь уже не скрывала своей холодности к мужу, распоряжалась своей особой вполне самовластно и даже как-то свысока обращалась с Орестом. Сцен или каких-либо объяснений между супругами более не произошло, да они были бы и совершенно излишни, так как в минуту отъезда Осокина взаимные отношения молодых людей вполне выяснились. Виделись они только за обедом и в это время, ради приличия перед прислугою, обменивались несколькими фразами; затем Софья Павловна обыкновенно отправлялась куда-нибудь, а Орест или корпел над бумагами в кабинете, или бесплодно тужил о своей судьбе, уничтожая папиросу за папиросой. Родные Софи смотрели на Осокина не только с пренебрежением, но даже с сожалением, до того обидным, что он перестал к ним ездить. Татьяна Львовна, и та, окончательно решила, что племянник ее сбрендил, и серьезно уверяла, что его надо лечить и как можно скорее. По службе Орест тоже на каждом шагу натыкался на неприятности; начальство к нему переменилось, сослуживцы его, в разговорах с ним, приняли какой-то особенный тон. Осокин видел, что в глазах всех он что-то такое странное, от чего сторонятся, чего избегают, над чем смеются. Он понял, что теперь он не их, что поступком своим он оторвался от той почвы, на которой крепко сидят его родня, знакомые, сослуживцы, что это обращение их с ним — кара за его смелые действия, и Оресту, при всем раздражении и боли от этих булавочных уколов, было весело взглянуть несколько сверху на этих нравственных пигмеев и еще решительнее утвердиться на избранном им пути.
Время шло, и положение Осокина становилось все более и более неловким; ему невыносима становилась семейная жизнь, в сущности не более, как светская комедия, эта драпировка в плащи Ромео и Юлии, когда на душе было пусто и скверно. «К чему тянуть эту канитель и потешать собою других? — рассуждал он: — Ведь все кончено!.. К чему привязывать насильно Софи к домашнему очагу?» — И Орест, которому претили эти неразъясненные окончательно отношения, решился во что бы то ни стало объясниться с Софьей Павловной. Случай не замедлил представиться.