Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 161



Апрельское солнце с каждым днем веселее заглядывало в окно, которое теперь оставляли открытым. Крылов слышал серебряные переливы жаворонков и оживленную перекличку грачей. Болезнь понемногу отступала от него, он уже просил добавки к завтраку и обеду. Ему не отказывали, как всем выздоравливающим: пища для исхудалых тифозников была лучшим лекарством.

Крылов начал вставать, выходить на улицу. Земля просыхала, изумрудно зазеленели луга и тополя, разливая в округе неповторимую весеннюю свежесть. В лесах, возможно, еще лежал снег — сероватой, пористой, с каждым днем уменьшающейся корочкой, — и Ольгины сапоги продавливали в ней аккуратный небольшой след.

Крылову выдали красноармейскую одежду — все выстиранное, пахнущее мылом и хлоркой. Теперь он мог гулять по селу, даже выходить за окраину. Ничего другого он сейчас и не пожелал бы себе.

Выздоравливающие заговорили о новом правительственном указе: в армии вводились погоны и воинские звания «солдат», «офицер», «генерал».

— Чудно. — размышлял изможденный болезнью пехотинец. — В гражданскую за погоны к стенке ставили. По ним тогда чужих от своих отличали. С погонами — значит, белый. Теперь сами будем с погонами.

— Ты, Кравчук, жил-жил, а ума не нажил, — возразил парень лет двадцати. — Понимать надо: тогда офицеры из дворян и из буржуазии были, а теперь они из народа, вроде нас с тобой.

— Ты эти байки побереги для себя, а меня учить нечего: три года в ту оттопал и два в гражданскую. Ты тогда еще и под стол пешком не ходил. Офицер он и есть офицер, а солдат — солдат, из одного самовара чаек не пьют.

— Темнишь чево-то! У меня дружок из одной деревни с двумя кубарями ходит. Что же если его теперь офицером зовут, мы больше уж не друзья, а? — нажимал на Кравчука молодой, но Кравчук, казалось, потерял интерес к этому неожиданному спору. Он свернул цигарку и вышел из палаты.

Крылов догнал его на улице, попросил прикурить. Они пошли по тропинке мимо тополей.

— Дружок у него. — задумчиво проговорил Кравчук. — Вот дурак. А сколько таких: все у них гладко, все они знают, разложат по полочкам, хотя сами ничего толком не поймут. Ходят вокруг да около, бубнят, что им сказано, а в чем суть — не спрашивай, не скажут. Да этот дружок с кубарями — навесь на него погоны, — уже не дружок, а офицер. Офицер и солдат не только в строю на разных местах, они и в жизни разные. О генералах уж не говорю…

Крылов тоже думал об указе, но ясности у него на этот счет не было никакой. В кино и в книгах с погонами привычно связывали социальное зло, неравенство между людьми. А теперь все смешалось, прошлое и настоящее, старое и новое.

— А все-таки почему ввели погоны, как ты думаешь?

Парень, который возразил Кравчуку, наверное, оборвал бы разговор: «Ввели — значит, надо! Там лучше нас с тобой знают, что делать!» или ответил бы по-газетному, но газета была равнодушна к мнению Крылова — тем с большим интересом он ждал, что скажет о погонах пехотинец Кравчук, три года просидевший в окопах в первую мировую и два года не расстававшийся с пулеметной тачанкой в гражданскую.

— Я не царь и не Бог — откуда мне знать. Ну, а думаю вот что: новые-то слова и правила придумали, а вот новые дела, оказывается, придумать нельзя, они и без новых слов давным-давно делались. Армия есть армия — тут без палки нельзя. Если командир отличается от тебя только кубарями, ты ведешь себя с ним запросто, а увидишь на нем золотые погоны — язычок-то прикусишь. Привычка, веками воспитывали. Ты, солдат, — одно, а он, офицер, — совсем другое. Знай сверчок свой шесток. О генералах уж помалкиваю, до тех и не достать…

Слова Кравчука, тяжелые, как булыжник, глубоко западали в сознание Крылова. Сам он еще не размышлял на подобные темы.

— Сознательный ты или нет — не важно, — продолжал Кравчук. — Главное, чтобы ты подчинялся офицеру, а офицер генералу, и чтобы ты делал, что тебе прикажут. А с погонами приказывать легче: сразу видно, кто есть кто. В царской армии испытано, там свое дело знали. Ну, а сознательность — это как у нашего тифозного дружка: читать-говорить умеет, думать нет.

Через несколько дней Кравчука выписали в полк.

— Бывайте, тифозники! — попрощался он. — Пошел домой!

Крылов проводил его до окраины села.

Кравчук и Крылов мимоходом встретились на перекрестке жизни и пошли дальше — каждый своим путем. Но слова Кравчука, его беспокойное стремление заглянуть за фасад событий остались у Крылова в памяти. И еще осталось сожаление, что так быстро расходятся человеческие пути, близкие и такие недосягаемые.





В пасмурные дни выздоравливающие подолгу оставались в палате. Крылов не любил эти часы — тогда и на душе у него становилось пасмурно. Разговоры угнетали его, потому что в устах выздоравливающих звучала одна бесконечная жалоба на войну. Тот рассказывал о своих ранениях, другой ругал больничное начальство, третий — кладовщика, заменившего ему хорошие сапоги на эти вот стоптанные, четвертый рассуждал о том, как надоело ему мотаться по фронтовым дорогам, сидеть под пулями и ждать конца.

Все это было неприкрашенной правдой, высказываемой возвращающимися к жизни тяжело переболевшими усталыми людьми. Да и как было не устать за два года такой войны! Она потребовала от них полной отдачи сил, не дав им права на отдых. Они несли на своих плечах ее изнурительную тяжесть, и им предстояло возвратиться на передний край. Им не хотелось снова слышать свист пуль и осколков, видеть кровь и трупы, подставлять свои израненные тела под беспощадный металл. Но они все равно расходились по полкам и опять брали в руки оружие. Покидая больницу, они будто сбрасывали с себя усталость:

— Пошел! Не вешать носа, пехота!

5

ПЕРЕД НОВЫМ ВИТКОМ ВОЙНЫ

Солнечным майским днем Крылов возвратился в полк, который стоял во втором эшелоне километрах в пятнадцати от больницы. Товарищи тепло встретили его.

— Выздоравливал, а! — улыбался Сафин.

— Получай! — Костромин вручил Крылову три бумажных треугольника. Крылов присел на снарядный ящик, вскрыл первое письмо. Дома все было благополучно. Сашино письмо содержало немало новостей и загадок, потому что рука военного цензора вымарала отдельные слова и целые строки.

«Женька!

Ты опять пропал, а это уж совсем ни к чему. Нам теперь нельзя пропадать, нас и так мало осталось.

В Сталинграде… Седому… уехал домой. Я после госпиталя был в полковой. Из окружения мы вышли, но многие ребята из твоего взвода… Грачев, Малинин, Курочкин, Прошин… а Ющенко… за Доном Володю…. Плотникова и Ванюшина… теперь он в газете… Один… его взял. Ляликов с Добрыниным… Вышегор жив, мы его нашли в… А Галя нашлась, она болела… Я теперь в другой…»

Далее в письме помарок не было — по-видимому, цензору надоело вычеркивать слова.

«Я примерно там же, где ты. Посматриваю, не встретишься ли. Что слышно о Феде? Знакомые на войне иногда встречаются — может быть, и нам с тобой где повезет. О Косте ты, наверное, знаешь, вот ведь как бывает…»

Письмо от Миши Петрова было без помарок. Миша рассказывал о Покровке, о себе, упомянул, что иногда встречается с матерью и Шурой.

Несколько строк из его письма глубоко опечалили Крылова: «Костя погиб в пути на фронт (он ушел добровольцем). Эшелон бомбили, Костя был пулеметчиком…»

Крылов перевидел уже немало смертей, он воспринимал их как жестокую реальность войны. Костя же сохранился у него в памяти учеником-десятиклассником. Его преждевременная гибель не укладывалась в обычные представления о смерти на передовой.

Костромин и Климов, оба кадровые сорокапятчики, принялись выверять прицельность орудия. Крылов впервые наблюдал, как это делается.

Пушку поставили на ровной площадке, раздвинули станины. Климов аккуратно, кончиком пальца, взял из банки немного густой смазки, наложил ее в четырех местах на ободок дульной части ствола, потом не спеша вытер чистой тряпкой руку, достал из кармана гимнастерки моточек шелковых ниток, отрезал два коротких конца, накрест приложил их к дульному ободку, к бугоркам смазки. Шелковинки выглядели теперь как хорошо натянутые струны. Их перекрестие точно совпадало с центром канала ствола.