Страница 116 из 128
— Ну ладно, подождите — это еще совсем не конец!
Послеобеденное заседание.
После перекрестного допроса Шпеера представителем советского обвинения судья Биддл обратился к Шпееру с вопросом, что тот понимает под солидарной ответственностью, потребовав его привести примеры. Шпеер заявил, что все члены правительства в равной степени несут ответственность за проводимую политику и за принятие таких важных вопросов, как начало или окончание войны.
Тюрьма. Вечер
Камера Шпеера. Вечером Шпеер в беседе со мной признался, что признание им своей доли солидарной ответственности явно вызвало переполох на скамье подсудимых. Все обвиняемые, кроме Зейсс-Инкварта, неизменно выражавшего солидарность со Шпеером, не стеснялись в выражениях, несмотря на увещевания своих же защитников.
— Они бесятся, потому что на карту поставлены их собственные головы. Но вы вообразите себе, как бы они орали и пыжились, расписывая свой вклад в дело победы, окажись эта война победоносной для Германии!
Вопрос судьи Биддла застал его слегка врасплох, не скрывал Шпеер, и он раздумывал, не послать ли ему объяснение в письменном виде с указанием всех деталей. Шпеер полагал, что высшие правительственные чиновники должны нести солидарную ответственность, причем не только по таким вопросам, как начало или завершение войны, но и за все проявления антисемитизма и попрания законности. Вступив на пост министра, Шпеер автоматически возложил на себя и ответственность за деяния правительства в целом, того самого правительства, которое сделало антисемитизм, нарушение законов и прав, концлагеря средствами проводимой им политики.
Его вина состоит в том, что он принимал подобные вещи как данность, хотя, пусть и с запозданием, но все же сумел опомниться. Шпеер решил подробнее изложить этот аспект в своем последнем слове. И, поскольку Геринг уже сегодня нападал на него, не веря в серьезность заявления Шпеера о солидарной ответственности, он лишь укрепился в своем решении пойти на этот шаг. Геринг заявил остальным обвиняемым, что, мол, Шпееру легко сейчас говорить о солидарной ответственности за начало и завершение войны, он-де к ее началу касания не имеет, а что же до ее конца, то в тот период его измены следовали одна за другой.
Что же касалось его обвинения в адрес Геринга, то, как заявил мне Шпеер, он еще не все сказал, сознательно опустив некоторые детали, как, например, факт того, что Геринг, и никто другой своим аморальным поведением подрывал боевой дух вермахта.
22–23 июня. Тюрьма. Выходные дни
Камера Геринга. Геринг изо всех сил пытался умерить свой пыл, отзываясь о содержавшихся в защитительной речи Шпеера обвинениях в его адрес:
— Что за трагикомедия? Это меня фюрер в финале ненавидел, это меня он приказал расстрелять. Если уж кому и набрасываться с обвинениями на фюрера, то мне. Я первый имею на это право, но никак не люди вроде Шпеера и Шираха, которым фюрер благоволил до самого последнего дня! Как они могут предъявлять ему такие обвинения? Я на это не пошел, даже имея моральное право на это! Но не пошел на это из принципа, только и всего! Уж не считаете ли вы, что во мне хоть капля доброго отношения к фюреру осталась? Ни в косм случае! Уверяю вас, все дело в принципе!
(Примечание: слово «принцип» следует заменить словом «позерство».)
— Я давал ему клятву верности, и я не могу от нее отказаться! Тут от личного и капли не осталось. Дело в моем принципе! И следует отделять одно от другого. То же самое относится к Шираху. Он не имел права называть Гитлера убийцей. Ладно, я знаю, что вы сейчас скажете: но ведь это так. Я все же считаю, что ему следовало выразиться по-другому.
Если я присягаю кому-нибудь на верность, я не имею права просто так нарушить данную мною клятву. И для меня, признаюсь, было адски тяжело не нарушить ее! Попробуйте в течение 12 лет изображать из себя кронпринца, преданного и верного своему монарху, не соглашаться со многими его деяниями, но при этом не иметь права и слова поперек сказать, ни на минуту не забывая, что и на мою голову может свалиться эта монаршая корона, и всегда стоять перед необходимостью извлекать лучшее из любой ситуации. Но на покушение или заговор против него я пойти не мог, не мог я травить его газом, подкладывать бомбы ему под задницу или, как последний трус, идти на иные хитроумные уловки! Единственным честным выходом мне представлялось открыто порвать с ним, сказав ему в глаза, что снимаю с себя все обязательства хранить ему верность и при этом остаться на высоте положения…
— То есть, вы хотите сказать, ударить ему в лицо перчаткой и вызвать на дуэль? — перебил я Геринга.
— Бросить перчатку ему к ногам! — резко поправил меня он, всем своим видом показывая, что я постиг его замысел в рыцарском духе, но явно сплоховал, пытаясь определить эпоху, где буйствовали его фантазии.
— Тут речь шла бы о смертельном поединке. Но я не мог позволить себе ничего подобного, в то время как нам приходилось сражаться в войне на четыре фронта. Не мог я позволить внутренним распрям расколоть наше единство. Предположим, я решился бы на нечто подобное сразу же после провала нашей русской кампании. За мной пошли бы тысячи. Но для Германии это бы означало хаос.
К тому же Гитлер был не один — за ним стояли Гиммлер и СС. Смысла в этом не было. А после победоносной французской кампании кто бы за мной пошел — жалкие пару сотен, окажись я настолько идиотом, что отважился бы пойти на разрыв с ним. А перед войной? Тогда бы все сочли меня просто за умалишенного и упрятали бы в сумасшедший дом. Нет, уверяю вас, не было у меня никакой возможности!
— Но известно ли вам, что история и ваш народ были бы лучшего мнения о вас, если бы вы у свидетельской стойки открыто заявили о том, что да, вы хранили верность Гитлеру, но он предал и вас, и немецкий народ, посему вы впредь считаете себя свободным от каких-либо обязательств по отношению к нему. Разве не так поступил Ширах?
— Ну уж нет — я лучше вас разбираюсь в немецких традициях, можете мне поверить! Как я вам уже говорил, германским героям отнюдь не всегда приходилось легко, однако несмотря ни на что они продолжали хранить верность.
— Вы не находите, что все эти средневековые представления о верности и национальном долге отжили свое и что люди в будущем станут мыслить иными категориями?
— Ну, вероятно, все так и будет, что касается людей будущего — да. Но я, с вашего разрешения, кем был, тем и останусь: последним представителем Ренессанса.
Цитируя эту характеристику, данную ему его свидетелем Кернером, он невольно улыбнулся. Я мог на что угодно спорить, что Кернер произнес это в зале заседаний по настоянию самого Геринга.
— Разве можно ожидать, что в свои 52 года я вдруг фундаментально изменю свои взгляды?
Было видно, что Геринг весьма обеспокоен тем, что сегодня, принимая во внимание то, как все складывалось, открыто заявил о своей безоговорочной поддержке убийцы, а теперь пытается подобрать новые идеи для своего последнего слова.
Геринг сообщил, что непременно упомянет в финале своей защиты о массовых расстрелах польских офицеров в Катыни, в виде довеска к своему делу. Я недоумевал — какое это может иметь отношение к его делу? И снова эта хитроватая ухмылка:
— Да ровным счетом никакого, но я поступлю так из той особой любви, которую питаю к русским.
И снова лукавая улыбка, когда он решил добавить:
— Вы ведь не верите, что подобное мне удастся без помощи со стороны не-немцев, верно?
Я попросил его пояснить эту мысль.
— Ну, я не знаю. Но не забывайте, что в Лондоне все еще находится польское правительство в изгнании.
Затем Геринг возобновил попытки убедить меня, что он человек определенного культурного уровня. По его словам, он прочел книгу Дейла Карнеги «Как завоевать друзей», поскольку в нем внезапно пробудился интерес к американской культуре. Он обратился к своему адвокату с просьбой снабдить его немецким переводом и американского бестселлера «Унесенные ветром». Далее последовали заявления и уверения в том, что он вовсе не был таким фанатиком-юдофобом, как Розенберг или Штрейхер. Спору нет, и к нему кое-что пристало. Не могло не пристать — вся партия насквозь пропиталась антисемитизмом.